А ночка темная была

Вышел месяц из тумана,
вынул ножик из кармана…
(считалка)

В Пушкинских горах в деревне Пундровка на тридцати сотках земли возвышается изящная композиция из трех гнилых бревен – мой дом.
Мама в питерском госпитале познакомилась с председателем:
- Приезжайте в Пушгоры, у нас хорошо, и домик подыщем!
Сдав первую сессию в Герцовнике с другом моим закадычным, Сашкой Самариным, поехали в разведку, и в лютый мороз выбрали сугроб с торчащей наружу трубой – через час я стал помещиком Пундровским.
Ночевали в гостинице Святогорского монастыря, пока хозяйка несла чайник со своей плитки на наш второй этаж, вода остыла. Наутро навестили усадьбу Михайловское. В незамерзающей речке Сороть, как маленький ледокол, взад-вперед сновал лебедь. По крутому снежному склону от барского дома сторожиха в ватнике и с фингалом на пол-лица несла ему миску с крошевом. Запнулась, кубарем скатилась к речке, встала, отряхнулась и из полнехонькой миски швыряла лебедю хлеб – циркачка.
Сдана вторая сессия. Невидимая весна растопила снега и привела в Пундровку лето. У дороги береза с аистиным гнездом, задушенный чертополохом участок уходит в речушку, куда ни посмотришь – поля, холмы, перелески, величественное закатное солнце.
Мы с Самариным уже две недели приводим в полуживой вид ветхую избушенцию к приезду моей матушки – выносим сор, забиваем паклей щели в стенах, дрессируем печку, чтобы дым шел в трубу, а не в избу, варим картошку на костре, отвоевав у чертополоха небольшой плацдарм.
Установлен график: день готовит Сашка, пример бытового мужества, день – я, лентяй и неустроенная личность. С моим заступлением на вахту начинается повальный голод. И пока я дрыхну, изнывая от властных чревовещаний, Самарин вершит чудеса стратегического легкомыслия, снедая последнюю картошку, приправленную ошметком дармового, от соседей милосердных, сала.
- Вставай, зверь! Раздели трапезу.
- Я недостоин, и вообще, спать хочется.
- Ну, как хочешь, я доедаю.
Ночью наш дом покидают крысы, утро туманно.
К кому бы в гости сходить? Четыреста верст до Петербурга, соседи сплошь объедены нами, как молью, и на вопрос: «Какая завтра погода?» – отвечают: «Такая, что самим жрать нечего!»
Псковщина – отголоски войны. Причем, кто виноват в этом разорении, не ясно. Баба Дуня говорит, что при немце сидели на сытной пайке и в своих домах. А вот когда наши их погнали, тут-то разорение и началось. Сперва озверелый фриц все пожег. Потом комиссары судили и карали. За иконы – нацисты дома с иконами не трогали, а наши, зная это, посчитали иконы угодничеством врагу, изменой. За то, что партизаны забирали хлеб, за то, что бабы не сдохли, за то, что всех мужиков поубивало кого где – вместо ста пятидесяти дворов когда-то огромной деревни, осталось четыре.
В шести верстах Святогорский монастырь, экскурсовод вещает:
- Могилу Пушкина фашисты обложили минами, чудом уцелела – подошли наши войска.
А Успенский собор в Киеве наши взорвали, еще не выбив фрицев из города.
Здесь много неясного, как говорят специалисты, но нам с Самариным обрыдло хлебать из котелка спитой чай с мухами на закуску.  
- Слушай, может корешки какие или травку пожуем? Аисты, например, едят лягушек.
Моя смекалка бесит Сашу, он мчит в поле гасить волнение. Я в оправдание и чтобы отвлечься мою посуду. Выскребаю из котла вымученную заварку, кипячу воду, ставлю котел на камушек, и собирая плошки, задеваю котел. Как говорил Веничка Ерофеев: «Я не знал, что бывает такая боль». Обувка испаряет влагу, щекоча ноздри тошнотно-кулинарным запахом.
Прибежавший на истошный ор Самарин, кроет меня матом – главное, вовремя оказать первую помощь. С обволдыренной ногой иду к соседям, и вот мы обедаем огурцами с хлебом, а я мажу ожог енотовым жиром. Нога блестит, играя на солнце борщовой сине-алой переливающейся гаммой. Теперь мое лежание на травке узаконено, но судьба в лице Самарина готовит новый удар.
- Так, едем в гости к Ленке, а оттуда уже в Псков, встречать твою маму.
- Зачем ехать, можно и пешком. Подумаешь, сто километров!
- Ты не шути, жрать-то все равно нечего.
- Мне ни один башмак не напялить – волдыри.
Бывший десантник Самарин рвет рубаху на портянки, обматывает мою пострадавшую ногу, и вдевает в целлофановый пакет с Крокодилом Геной. Если бы у Пундровки тормозил автобус, нам бы тут же уступили место, а так – ковыляем до Пушгор, ждем на автовокзале, стоя едем до узловой станции Остров, ждем там, и, глотая пыль, летящую в открытые окна допотопного пазика, трясемся к безвестной деревне, далее прем полтора километра лесом, и два часа ожидаем на крыльце. Из рваной морды Крокодила Гены торчит жареная нога несъедобного вида.
Ленка по юности хипповала в «Сайгоне», лихо выпивала, смолила дурь, закончив питерский Кулёк, устроилась в школу музычкой, прививала деткам вкус к Булату Окуджаве и Борису Гребенщикову, затеяла театр, где юные гении курили, бренчали на гитарах и пили портвейн. До встречи с ней я мечтал о парусах и дальних морских походах, но, спасибо Ленке, выбрал театр. Навсегда. Чем теперь и мучусь. А в Ленке пробудились корни, и ее сдуло в деревню.
Вдоль домов снуют мужики в кирзе и замасленных джинсовках, бабы в варёнке и лосинах, а вдалеке у лесочка возникает фигурка в долгом расшитом сарафане с корзинкой ягод в руке – ну привет!
Ее народничество-почвенничество несколько контрастирует с протравленным колхозной жизнью колоритом:
- Чуднáя девка, - ерничают мужики.
- Хмы-ы-ы, городские-странные… - мычат коровы.
- Охре-е-не-е-еть – блеют овцы.
- Ква-ква-квасный сарафан – дохнут от хохота лягушки.
А Ленка идет себе, как, наверное, когда-то ходили павы.
- Здравствуйте, гости дорогие, добро пожаловать!
- Привет, Ленка, мы к тебе на пару дней, не внапряг?
- Чем Бог послал.
- Нам бы с дороги того, накормиться-напоиться, да спать завалиться.
- Сейчас, сейчас, гостюшки, попотчую вас…
У Ленки, конечно, коровы нет, и вся деревня, где она значится дачницей, таскает ей молоко – окна заставлены пятилитровыми банками с простоквашей. Оголодавший Самарин тут же опорожняет банку, и всю ночь, пока я мирно дрыхну на расстеленном тулупе, летает до ветру в ближайший лесок, а на вопрос бдящей за чтением Бердяева Ленки:
- Куда собрался, милок?
Санечка отвечает:
- Да так, вдохновение привалило. И спать на новом месте непривычно.
- Девки снятся?
- Замучили!
Два дня – как в этнографическом музее: корзинка земляники и блинки со сметаной к завтраку, вышивание на пяльцах под протяжные распевы Ленки, дух свежего сбора и долгие рассказы, какая трава в какой день собрана и от каких недугов лечит. Одним словом – дурдом. Ленка усердно чем-то мажет мою ногу, зашептывает, и выдает огромные лапти, хитро подмигнув:
- Заговоренные.
Контролер, глянув на обувку, не спрашивает у нас билеты, едем сидя. Пазик вихляет по пыльной грунтовой дороге на Остров.

У нас с Самариным за время институтской дружбы возникла почти мистическая связь – никуда друг без друга, ни шагу врозь. Порой не можем созвониться – синхронный импульс: он звонит мне, я ему, у обоих – короткие гудки.
Как-то, в трагической сладости безответной любви, Саня, не предупредив, укатил в Новгород. Этот мóрок закончился катастрофой: поэта-десантника опоили до бесчувствия и ограбили на вокзале. Сумка с паспортом, сборник статей Лотмана и пухлый блокнот высоковольтных стихов. Если бы грабители сразу обнаружили, какую добычу поимели, Сашу, наверняка бы побили.
Остров, вокзал. В отъезжающем на Псков автобусе, только одно место. Опрометчиво решаем: я поеду, а Саша попытается автостопом вернуться в Пундровку. Вспомни я недавний эпизод, все, возможно, случилось бы иначе.
Мы только приехали в Пундровку, я сказал:
- Пойдем на почту, позвоним, что устроились нормально.
- Сходи, я дома посижу.
По дороге в Пушгоры ни автобуса, ни попутки. Задержался на переговорном пункте. Обратно пешком в непроглядной тьме шесть верст с одной надеждой: дойду, выпьем с Самариным чаю, поужинаем, и все будет хорошо.
Подхожу к дому, тревожно: свет из окон, а ведь электричества у нас нет. Шагнув на крыльцо, слышу крик:
- Суки, всех перебью, падлы!
Хватаю дрын, влетаю в избу, ничего не понимаю: заслонка печи отворена настежь, пламя мрачно освещает бревенчатые стены и выгнутый горбом пол, на кровати Самарин с кочергой в руках материт невесть кого.
- В чем дело, Саня?! - ору, чтобы запугать невидимого врага и привлечь внимание соседей.
А Самарин обреченно и глухо шепчет:
- Крысы.
По полу, на чердаке, за печкой – всюду шорох скребущихся лапок. Стало жутко, страшно, захотелось отравиться мышьяком.
В сенях то и дело позвякивал котелок с остатками ужина – утром мы не нашли в нем ни крошки.
Наш первый ночлег. Ни в одной избе в ту ночь не было крыс – все приперлись к нам на новоселье. С первыми петухами, оставив двух дежурных, убрались восвояси.
Потом еще неделю я караулил эту парочку: заскребется в углу, беру кочергу, подкрадываюсь – тишина, и уже в другом углу шорох. Так и слонялся из угла в угол, пока дед Иван не принес крысоловку. Хрясь в сенях, и – хорошенькая такая – башка прижата стальной скобой, антрацитная бусинка неподвижного глаза – жалко. Кавалер ее исчез сам.
Посреди дороги от Острова до Пскова вспомнился тот ночлег. Ерунда! – отмахнулся я сам от себя, - пронесет.

Псков. От авто- до железнодорожного вокзала аллея через сквер, метров триста. Поезд «Ленинград–Рига» прибудет в пять утра. Сейчас около восьми вечера – чем развлечься? Перспективы представляются заманчивые. Когда вдруг один в чужом городе, где предстоит провести ночь, всегда ждешь чего-то: командировочного адюльтера или поэтического озарения.
           
До утра, как до облачка дальнего,
догоняй же свое, добирай,
прыгни с первым прохожим в трамвай,
подгляди-ка чужую печаль его,
до кольца, до конца, до рубца,
до больного его откровения,
чтобы краска сходила с лица,
чтобы боль – от любого движения…
          
Впрочем, трамваев в Пскове нет. Зарулить в какое-нибудь кафе и выпить? Но все уже закрыто, кроме ресторана. А на ресторан, пожалуй, не хватит = рупь пятьдесят и в лаптях не пустят. В Питере, в Эрмитаж хоть в ватнике, хоть на лыжах, а в ресторан любого Запупуйска или Ухтидрищенска – только с иголочки. Поэтому я не иду никуда пить кофе или еще что-нибудь, а решаю поискать случайное знакомство с перспективой легкого ужина и угла, пусть небольшого, но уютного. Опрощенная двумя неделями Пундровки питерская самонадеянность нашептывает, что сие вполне достижимо.
Так размышляя, дохожу до Кремля: Троицкий собор летит в небеса, закатное солнце прячется за сторожевой башней, вдоль дорожек снопы свежескошенной травы. Безлюдно.
Заглядываю в башню – тьма тьмущая. Иду, нащупываю в кармане полпачки «Аэрофлота», достаю сигарету, щелкаю зажигалкой и вижу, что стою на почерневшей гнилой лаге – пола нет, провал метров восемь – ого! Колени предательски дрожат, раскаленная зажигалка жарит ноготь большого пальца, пячусь к выходу. Стоило бы прислушаться, что с темнотой шутки плохи, но, думая – курение не всегда вредит, но и спасает иногда – выхожу из башни, падаю в стожок, покуриваю и посматриваю по сторонам.
По дорожке взад-вперед носится девица в легком красном платье – откуда взялась? Пробегает мимо, что-то бормочет, и как будто я – объект ее усиленного незамечания. Снова проносится, спотыкается, теряет туфлю, ковыляет ко мне: ей лет семнадцать, белые туфли сношены, волосы распущены только что (в руке заколка), платье на спине разорвано по шву (заметил, когда наклонялась за туфлей), глаза белесые с сумасшедшинкой, лицо то ли рябоватое, то ли немытое.
Подходит, разворачивается и снова бежит. Лежу, задумчиво покуриваю – а не загорится ли подо мною стог?
- Дайте закурить! – сзади подкралась.
Ну вот, начинается. А, впрочем, какая разница, напрошусь в гости под предлогом преступных намерений, а сам всю ночь буду пить кофе и наблюдать незнакомую девицу в чужом городе.
- Вы же не курите?
- Нет, курю, курю.
И чуть не плачет. Истеричка какая-то, юродивая, ноги все расчесаны, зубы черные, мелкие, полустертые. Бери и пиши с нее Смерть с косой.
- Угощайтесь.
Жаль, сигарет мало. С первой же затяжки ей плохеет. Шатнулась в сторону, судорожно вдыхает и садится против меня на траву:
- Тебя как звать, парень?
- Какая разница?
Совсем не хочется растягивать сближение, стремительно форсирую, оставляя только одну тему для «беседы». И наплевать на нее, но любопытно, как поведет себя это странное, недоразвитое, явно больное существо.
- А я тебя, кажется, видела.
- Интересно, где же?
- Не помню, кажется…
Боже, на руках ногти обгрызены, птичья шея сухая и смуглая.
- Ты где живешь, родная?
Зачем спрашиваю? Что услышу? «Недалеко от вокзала», и? Расслабиться до пяти, а затем сбежать?
Но нет, не около вокзала, а на другом берегу Великой, у черта на рогах. Работает на подшипниковом заводе, живет одна и приходит каждый вечер в Кремль «искать друга». Удивляется, что если удается найти, то ненадолго.
- Я тебя еще на входе увидела, приезжий, почему в лаптях?
Трещит без умолку, а я впервые так с женщиной – раздеваю вопросами, и как-то издалека бесцеремонно наблюдаю, нагло, с почти садистским безразличием. В конце концов, самому надоело.
- Ладно, милая, поехали к тебе – подружимся.
К воротам Кремля подъезжает автобус, она прыгает на заднюю площадку, двери закрываются, а я остаюсь – кричит, мечется, стучит в окна. Автобус тормозит, она на меня смотрит. Глаза больные, собачьи – омерзительно. Не шевелюсь. А в салоне орут:
- Чокнутая, выйдешь ты или нет?!
И уехала. Друга искать, дурочка. Я только махнул на прощание.
Иду к вокзалу: не плохое начало. Может, и жалко ее чуть-чуть, но безнаказанность чужака, сладкий зуд инкогнито, какое-то совершенно новое и манкое ощущение глушат вину и жалость, как удачный ответ Одиссея Полифему: я – Никто. Чужие не достанут, но и свои – не найдут.
Вокзал. Буфет закрыт. Народу тьма. На пустующем стуле три мухи делят крошку сваренного яичного белка – жужжат, ссорятся. Пойти, что ли, в сортир, взять клочок газеты – хоть почитать что-нибудь.
В сортире газет нет. Какой-то шныр, старательно сопя, запихивает в трусы толстенную пачку денег, испуганно смотрит на меня, улыбаюсь.
Три мухи по-прежнему суетятся. Свободных мест прибавилось. Сажусь, перелистываю записную книжку, и, полон предчувствий, записываю все от Острова до закрытого вокзального буфета.
- Скучаете, молодой человек?
Странный тип подсаживается, где только что ютились мухи. Лицо спитое, во всей фигуре явные признаки недомогания. Впрочем, это вряд ли характерная черта – у нас через одного недомогание и почти у всех спитые лица, а вот гардероб его действительно интересен. Детский беретик на макушке, поношенный женский плащ, клетчатые брюки, ботинки с разными шнурками. Благоухает сивухой, сельмагом и дешевым табаком.
- Кого-то ждете?
- Да, как все – поезда.
- Не желаете ли приобрести ботинки? Продам недорого, три рубля.
Это он на лапти мои загляделся.
- Мне не нужны ботинки.
- Ну, хорошо, два пятьдесят.
- …
- Два рубля. Отличные армейские ботинки, зимой носить можно.
- А книжки у вас никакой нет? Почитать…
- Нет, почитать нету. Дайте хоть сигаретку, что ли.
Еще одна сигарета ушла. Он идет к перрону. На дамском плаще ниже спины – узор из трех раздавленных мух и яичного белка.
- Угостите сигареткой!
Еще один. Сколько можно! Щуплый, чахлый, с усиками и школьной сумкой через плечо. Даю и ему, и тоже спрашиваю насчет чтива.
- Момент!
Несется по перрону в сторону общественного туалета. Через пару минут возвращается.
- Пойдемте ко мне, живу неподалеку, отдохнете до утра.
Не перевелись еще добрые люди. Но все же неловко как-то.
- Мне рано вставать.
- Мне тоже рано, я всегда в четыре утра поднимаюсь, работы много. Я, знаете ли, портной. Шью. Хотите, и вам пошью что-нибудь, недорого.
Один обуть хотел, другой одеть. Выходим на воздух, пересекаем вокзальную площадь. Я рассказываю о себе, о доме в Пундровке, он о том, как они с приятелями затеяли ателье.
Идет он как-то странно, подпрыгивая с каждым шагом, приплясывая, и как будто плохо знает дорогу. Почему портной должен вставать в четыре утра, почему мы идем ночевать в ателье, зачем он оказался на вокзале? Вот именно, что он делал на вокзале и почему сразу ушел, встретив меня, почему? Охватывает беспокойство, но уже не откажешься, нет мотива, а обижать не хочется. Слежу внимательно, считаю шаги, запоминаю повороты.
Темный подъезд, третий этаж. Дверь открывает заспанный и тоже щуплый, в семейных трусах.
Сразу налево – кухня: стол завален грязной посудой, на полу множество пустых бутылок, у входа туалет, комната одна.
И в комнате ни признака портновской деятельности – хоть бы иголка или пуговица – ничего такого. И что самое странное – один диван в углу. Неужели вместе спят?
Уж не притон ли? Но бояться нечего – этих двоих я шнурком свяжу. Открывается входная дверь, и на пороге вырастает здоровенный жлоб с очень многообещающим выражением лица. Пидором его не назовешь, скорее людоедом. Он даже не кивнул, не обратил внимания на мое «здравствуйте».
Теперь остается только подчиниться обстоятельствам и ждать случая смыться.
 
Мудрый Мераб говорил: «Можешь не писать – не пиши». Прав. Хоть и страшно наблюдать стены уставленных вплотную томов, вопиющих: «Не могу молчать, прошу быть услышанным!»
- Дай тему, Господи!
Тишина.
Но как не карябать вот сейчас шариковой ручкой по прошитому суровой нитью блокноту, сейчас, в эту ночь, которая вот-вот может оборваться в ничто, так пусть хоть останется записанной. Мераб умер в аэропорту, ожидая рейса в родную Грузию, а я? Чего я застрял в этой псковской бесприютной ночи, каких приключений ради нырнул в нее? И вот скребет острый шарик клетчатый листок, как-то длит время, и страшно остановиться.

Действовать резко, бежать, выпрыгивать в окно – нереально. Витек, мой гостеприимный друг, уже вытаскивает из шкафа пыльное все в дырах ватное одеяло и пару подушек без наволочек.
- Пойдем на кухню.
Раздевается донага, меня чуть не тошнит. Сигареты остались в той комнате! Среди кухонной посуды не наблюдается ни ножей, ни вилок. Только бутылки на полу.
Свет гаснет, и этот хилый вожделенец начинает приставать.
- Спина болит, радикулит в пояснице, ты не умеешь делать массаж?
- Умею, но почему-то все, кто пробовал, уже не разгибались.
- А ты попытайся, вдруг поможет.
К горлу подступает тошнота.
- Усни, утром разомну.
Длится томительное потемошное выжидание. Он делает вид, что спит и во сне случайно прижимается ко мне, я тоже делаю вид, что сплю, как бы нехотя отодвигаясь к краю. В конце концов, это достает.
Нащупываю рукой бутылку, сую за пазуху. План простой: иду в сортир, там выскочу, открою замок – и бежать. Если что – бутылку об угол стены и… в кого придется. Даже если у них нож – мы на равных.
- Ты куда?
Не спит, сука!
- Куда-куда, в сортир…
За стеной слышится похотливая возня соночлежников. До сортира Витек идет со мной. Выхожу – стоит у двери.
- Все?
- Все, я пошел.
- Куда?
- На воздух, голова болит, прогуляюсь. Не запирай дверь, через десять минут приду.
Через пять минут я уже у вокзала. Опасаясь, мало ли что, преследования, иду в темную аллею к автостанции.
Все, буду сидеть здесь. И, Боже сохрани, не под фонарем. Спички зажигать тоже нельзя, к тому же сигарет больше нет.
- Ах, ты, бля, моя вишня-черешня! – доносится из темноты.
Через секунду под фонарем вспыхивает пьяная брюнетка в красной блузке, черной юбке и с распущенными волосами.
- Эй, бля, парень! Скучаешь?!
- Нисколько.
 Зачем ответил? Теперь привяжется.
- Не фраерись, любезный, я по делу. В золоте разбираешься?
Еще не хватало! И блузка красная, как у той юродивой, а по лицу помада размазана – вурдалачка!
- От железа отличу, а что?
- Да я тут с одного мертвяка крестик дернула. Он, гаденыш, со мной на зоне был, а теперь к ментам подался. Лежит там в кустах.
Крест оказался обыкновенный, оловянный. Хорошо бы написать «еще теплый».
- Олово.
- Да? Ты уверен? Ну, бля, падла!
И она грозит кулаком в сторону автостанции.
Спустя минуту, я, для очистки совести и из неведомого подкожного любопытства, прошариваю кусты в аллее. Никого, бреду на вокзал, забираюсь на высокий подоконник у закрытого буфета.
Через два часа, мучась утренним ознобом, встречаю маму. Когда из вагонной двери высунулась знакомая сумка и, привычно потягивая беломорину, она сказала:
- Ну, привет, Лёша!
Захотелось расплакаться – нашелся, дождался – рассвет!
Идем на автовокзал, берем билеты в Пушгоры, у кассы кто-то хлопает по плечу.
Нервно оборачиваюсь – Самарин!

Простившись со мной в Острове, он двинул по тракту ловить машину. Никто не останавливался. Уже стемнело. На дороге валялась раздавленная черная кошка с фосфоресцирующим глазом. Из тьмы выпрыгнула огромная собака и бросилась Сане на грудь. Бежал. Потом менты с девками в козелке отказались его подвезти. Одна из девиц, надо сказать очень симпатичная, стрельнула у Сани на водку.
- Милый, дай треху!
- Откуда у меня деньги? С утра натощак.
Она сунула Сашке пирог с рыбой – из рук блудницы хлеб спасенья.
Сам не зная как, оказался на железной дороге, пер к станции, вдоль ужасающе унылой промзоны. На путях землекопная машина, в свете костра шесть полуголых мужиков с ломами и лопатами. Завидев Сашу, один крикнул:
- Ублюдок!
В Саню полетел лом, все шестеро бежали за ним по путям километра полтора. Еле дополз до станции. Проводник поезда «Рига-Ленинград» посадил до Пскова.
Всю ночь, пока я нырял из беды в беду, он в двух минутах ходьбы отсыпался на автовокзале.

Прошло четыре года. У Самарина семья, отпустил бороду и, если пьет, косеет с седьмой рюмки.
Видимся крайне редко.
Почему?