Разворовали

монолог кинохудожника

То ли водка, выпитая за неделю, подступила к горлу, то ли давно забытые набухшие и спревшие воспоминания: как приехал в Измаил, город детства, когда-то порт, где все жили, как живут в детстве – ярко и дружно; как все схлынуло, исчезло, заглохло. За несколько лет до того похоронив мать и отца, отплевавшись от растолстевших и спившихся однокашников, зачем-то приехал снова с женой-литовкой, привез, так сказать, на родину. Кто вырос в Вильнюсе, легко ориентируется в любом городе, немудрено: в сплетении разнообразных кривых, в лабиринте несхожестей выныривать в нужный переулок, перекресток, поворот. А тут жена заблудилась, потому что все одинаковое: сломанные ограды, утащенные крышки люков – то и дело рухнешь, костей не соберешь. Вдоль набережной у разломанных причалов остовы сдохших суденышек, из которых все растащено до гайки. Единственно, что осталось от портовости городка – все покрашено в один цвет украденной шаровой краской – дома серые, как эсминцы в густом тумане без опознавательных огней. И вот жена пошла гулять и заблудилась, звонит: «Найди меня».
Холод, поздняя осень, разъезженная и растоптанная грязь дороги, фонари один через пять мрут тусклыми лампами, как светлячки на виселицах, резкий стылый ветер.
Когда-то было тепло, и шумели листья при вечернем бризе, и в каждом дворе загорался телеэкран, одна программа у всех – «Голубой огонек» – и общий звук плыл над городом, перекликающимся маревом, как шорох ветра по камышам. А мы сидели пацанами, все перемазанные глиной и в соломенной крошке: полдня для соседа лепили чмур, из которого потом он нарезал лампач, сушил на солнце и строил новый дом. За эту работу он награждал нас кинематографом: вешал на забор простыню и крутил с трофейного проектора «Ну, погоди!»
И вот перекресток, где был его дом: теперь это летний кабак без стекол из крашеного шаровой краской лампача. Резкий ветер раскачивает лампы под железными колпаками над пустыми, загаженными стлевшей листвой и грязью столами. И посреди площади в стылой грязи дохлая собака – вмерзла, влипла в суглинок. Весь бок изъеден и ребра торчат, как остов выброшенного на берег баркаса, и другая худющая бродяга рвет с нее клок сгнившего мяса, мешая рычанье со скулежом. А на другом углу стоит моя жена Гинтаре.
Был же город, было детство, была жизнь.
За каких-то десять лет цыгане, торгуя бухлом и наркотой, опустили, уничтожили, изгрызли все. Только ребра торчат в замерзлой грязи, и рвут уже последний клок.
Вот тебе и «Ну, погоди!» на прибитой к дощатому забору простыне.