Большая тайна

(Свидетельство о рождении)

Сестре Жене

Чем тесней единенье,
тем кромешней разрыв.
Не спасет затемненья
ни рапид, ни наплыв.
Бродский «Строфы»

Наплыв. Отец читает наизусть Лермонтова «На смерть поэта», мне три года, не понимаю, но рыдаю взахлеб. Чувство отдельно, слова – отдельно, быстро запоминаю, не вдумываясь во все эти: потомки, чести, троне, со свинцом; выучиваю со второго прочтения, друзья и знакомые валятся от удивления в обморок.

Переживал не от слов, слов я не понимал. Но без них как вызвать снова и снова те чувства, эмоции, слезы? Я читал и читал себе вслух, беспощадно. «Погиб поэт!» - смерти боялся, оттого и слезы? Нет, как бояться смерти, ее же не видно, не ухватишь, а вот разлуки боялся всегда, боялся оставленности. "Элои, Элои! ламма савахфани? " - "Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты оставил Меня?" Мы плачем от разлуки, пусть даже еще не случившейся. Затем и слова – заговариваем, ибо немота разлуки непереносима.

Настоящие кадры рождаются из темноты, как настоящие стихи – из тишины. Стиши – с-тихо-творения. Тишина эта грозовая, заряженная, предчувствующая стихию. И между глазом и кадром всегда тьма. Кадрик по кадрику лепится мое кино. Лепится-нелепица-лепет. Начинаю привыкать к темноте.

Тому, кто сядет в зрительном зале, все предстанет без перерывов, без затемнений и затиший, в которых узнавалась жизнь. Эти зоны подчас заполнены дневником. Интересный киносеанс: кадр и двадцать страниц дневника. Впрочем, кадр, сцепившись с кадром, уже неотвратимо тащит в целое фильма. Стоят вдоль перрона вагоны перед отправкой, и вдруг по ним дрожь и скрежет от ухватившего их локомотива – едем!
Лишь бы вагоны не были пустыми. Первоянварский пустой состав…

Подкидыши неба – вот кто мы. И кто-то ждет Отца и хранит родство, а кто-то не прощает сиротства. Действительно, смотришь на иного – как в детдоме вырос, ни отца, ни матери: кожа не глажена, лицо не знает об улыбке, на кулаках мозоли, в глазах – забывшая о себе привычка к боли. Ужасно. Понятно, что такие живут ненавистью, не только между собой (шайка, банда, зло вообще легко сговаривается и сбивается в кучу). Но как ненавидят они помнящих родство. Дома сиротские, недетские доли на детские души. Как памятна вся эта лагерщина-пионерщина – привыкайте жить стаей. Строили в отряды, водили в столовку, а была все равно стая, потому как бравировали, кичились друг перед другом своей самостью, автономностью и тем, что никто будто никого не ждал. К кому родители приезжали даже как-то неловко было – зависимый. Это уже у взрослых детей. А маленькие ждали, не стеснялись, ждали и плакали. Ведь те, кто постарше, тоже жили исключительно этим ожиданием. Скажи им вдруг, что они никогда не вернутся – сразу потеряется вся их самость. Иду по улице, девица в компании парней орет: «Да все дерьмо, кроме нас, все – дерьмо!» Какая покинутость.

Наплыв. Детская дача, один раз в смену приезжают родители, привозят гостинцы. Воспитатели их отнимают и делят поровну на всех. Потому что к кому-то не приезжают, и чтобы в детях не развивалась жадность.
Уроды скудоумные – вот на каком уровне мы отравлялись ненавистью к государству всеобщего дележа – ведь как можно привезенное из дома отбирать и распределять? Это же – родительское, родителями от себя данное. Можно побуждать делиться – именно этим, родителями привезенным, делиться домашним теплом, но отбирать…
Затемнение.

А я воровал. У приятеля был хромированный револьвер, ему дома подарили, а я украл, потому что мне хотелось тоже. У меня же такого никогда не будет.
А почему я это знал? Потому что сиротство достаточно пережить однажды, пусть даже понарошку, чтобы никогда уже в нем не сомневаться, не забывать о нем. Даже понарошку… Лёка что-то натворил, интеллигентные родители не ругают его, даже не корят, а просто мама начинает шутливо: «А где же Лёка? Мы этого мальчика не знаем – где же наш Лёка?» И я уже сижу на полу и ору, вся морда в слезах – сиротство. И еще долго помню о нем, не знаю, но помню, забываю, но помню.
И вот мы идем с отцом из детского сада, где только что в моем шкафчике – у всех одинаковые шкафчики, одинаковые дверки с дурацкими значками: у кого курица, у кого вишенка или грибок – в моем шкафчике с цветком на дверце только что нашли украденный револьвер. Мы идем с отцом, он меня корит, а я возмущаюсь:
- Залезли, перерыли мои вещи! Ему еще подарят, а мне никогда!
Побагровев от гнева:
- Не ври! – отец бьет меня по губам; тут же раскаивается и покупает мороженое.
Я реву, ем мороженое, поалевший от крови вафельный брикет за 20 копеек.

Почему «Не ври»? Да, неделю назад у меня на день рождения было много подарков. Солдатики и маленькая пушка, из которой я их расстреливал резиновыми пульками. Дед принес небольшой бильярд – хромированные металлические шарики один за другим попадали с балкона, они так лихо отскакивали от асфальта! А тетя Кира подарила «настоящий» автомат за семь рублей! В него вставлялись круглые батарейки и – нажми на курок – он трещал и мигал красной лампочкой на стволе. Вооружившись, на первой же прогулке я сменял автомат на морковку, которую сосед Юрка так аппетитно грыз. Краденый револьвер стоил три пятьдесят, то есть тетя Кира вместо автомата могла подарить два револьвера, один бы я выменял на морковку, а другой не надо было бы красть и прятать в шкафчик с цветком на дверце.

Мама давала папе по рублю в день – обедать на работе. Вряд ли он купил бы мне такой револьвер. Зато купил мороженое. Ему было отвратительно воровство, абсолютно невозможно насилие, и то, что он ударил ребенка по лицу, до слез, до крови – было для него катастрофой – он в жизни мухи не обидел. Как же ударил? От бесконтрольного страха – только теперь понимаю: он испугался, что я – чужой. Кровь ему не подсказала, да и не могла подсказать, в чем причина Лёкиной кражи. А я так и не понял, в чем моя вина. Понял бы, тогда же и закончилось бы. А так – «Не ври!» – звенит в ушах со страшной и поздней ясностью.

Понимание – мудрое согласие с тем, что причины, в пределе, непостижимы – там либо пусто, либо Бог. С очевидностью увидел абсурдность – понял. Или вдруг проследил связь в цепи явлений… и догадался: причина – и есть «понимание». Понял – есть причина, не понял – нет.
Рапид. Удар по губам – слезы, кровь и холодный, сложный от крови вкус мороженого.

Меня перевели в другой сад. По совокупности обстоятельств. Во-первых, ну как с разбитой губой и подмоченной репутацией возвращаться в прежний? Во-вторых, мы переехали за железную дорогу в новостройки. В-третьих, я только через десять лет узнал, почему меня без конца таскали с места на место, почему, сам того не ведая, я шифровался и скрывался, лишь только возникала угроза узнавания.
Новый детсад на Комендантском аэродроме, на Аэродромной улице. Когда-то эти пустыри и болота были вотчиной комендантов Петропавловской крепости, потом – ипподром, а при Николае последнем – аэродром. Мы живем на Испытателей, еще есть Парашютная, Авиаконструкторов, Королева и Поликарпова. Отец, гуляя с эрделем Артюхой, обнаружил возле нашего дома чугунный обломок люка с царским гербом. Мы, роясь в канаве теплотрассы, вытащили снаряд – он почему-то так и не взорвался в дворовом костре. А за новым детсадом в небольшой оградке гранитная плита с полустертой надписью «Лётчик Лев Мациевич» – здесь этот Лев разбился, выброшенный из кабины аэроплана на празднике воздухоплавания в 1910 году.

Отвратительный детсад: в Новый год воспиталки решили сэкономить на Деде Морозе и уломали папу – он же телевизионный режиссер, человек искусства. Боясь забыть стишки, папа написал на рукавице шпаргалку, а поскольку читал он в очках, то и Дед Мороз был в очках. Только я один и верил, что это настоящий Дед Мороз – а кто же еще? – а бездарная, ни фига не понимающая в Дедморозах ребетня еще долго дразнила меня Снегирем – сводный брат Снегурочки, что ли?

Тогда же и мой самый чудовищный день рождения. Наскоро раздав группе пакет барбарисок =56 копеек, я схватил за руку маму – в кои-то веки она пораньше освободилась с работы – и потащил её домой: скорее, скорей – она же еще не знает, какой нас поджидает сюрприз! Сюрприз толпился у подъезда: нарядные, с подарками – весь двор пришел поздравить, всех позвал!
Рапид. Побледневшая мама мчится в Универсам за минералкой «Полюстрово» =28 копеек и еще тремя пакетами барбарисок. Шесть эклеров =22 копейки штука порублены на четыре части, но хватает далеко не всем.
До маминой зарплаты еще неделю утром и вечером семья кормится отличной гречневой кашей.

Вскоре я поплатился за свое позорное гостеприимство. Вернувшись из сада с отцом, мы застыли на пороге: по квартире разбросана земля и ползают черви. Под роялем в гостиной, на кухне – всюду. У моего стола в детской – сбитая комком ваза с сиренью – мамин букет на д.р.
Отец выглянул в окно:
- Весь газон исковыряли, траву вытоптали…
- Это потому, папа, - душа слезы бешенства, закричал я, - что мы такие бедные! У Катьки и оливье и курица жареная на день рождения, и компот, и ковры… а у нас?!!

В тот же вечер, помирившись с товарищами во дворе, я на спор краду в универсаме мороженое. Все бы ничего, но подвели новые, пошитые отцом на день рождения брюки. Там была ширинка на молнии, а я думал – ширинка, как карман. В карман-то не сунешь брикет за 20 копеек – заметят, сунул в ширинку, а оно поползло. Застрял у кассы – продавщица Андрюху пытает, куда он пачку палочек для мороженого тащит. Андрюхе что – палочки-то бесплатные, а у меня брикет ползет по ноге, стою, будто сейчас описаюсь.
- Что, мальчик, хочешь в туалет?
Андрюху она уже отпустила и внимательно на меня смотрит.
- Ножки поставь ровно, ну!
Рапид. Из-под брючины на пол выползает полурастаявший брикет мороженого.

Через полчаса я рыдаю, уткнувшись в подушку под гогот дружков за окном. Мать драит пол и собирает червяков по углам, а отец отстирывает от злосчастного мороженого новые Лёкины брюки.
Ночью слышу:
- Представляешь, Женя, он пообещал продавщице, если отпустит, принести четыре тысячи, якобы спрятанные у нас в рояле.
Затемнение.

Пещера страха – сцепленные вагонетки толкутся в мрачном шатре, на резких поворотах выпрыгивают скелеты, падают какие-то тряпки на лицо, визг девиц, вой вампиров, выныриваем на солнечную площадь Луна-Парка: в тире за десяток расстрелянных шариков нам дают Микки Мауса, цепная карусель кружит голову и весенний ветер взвихривает челки, пепси-кола и жевачка, мятные заграничные пастилки, гонки на картингах. Дворовая компания с солнечной Комендани гуляет за мой счет по случаю очередного дня рождения и окончания учебного года.

На следующий день вызывают к завучу. Обрюзгшая тетка с прохладным взглядом запирает дверь на ключ и зовет меня по фамилии:
- Злобин, где ты был позавчера после пятого урока?
- В школе.
- Конкретнее.
- Не помню, а что?
- Тебя видели в классе литературы у Евгении Александровны.
- Ну да, я пришел забрать книжку.
- Какую еще книжку?
- «Тысяча и одна ночь», давал ей почитать, а в чем дело-то?
- На перемене между пятым и шестым уроком у Евгении Александровны украли кошелек с зарплатой 36 рублей. Что молчишь?
- Я-то здесь причем, там было полно народу.
- А откуда у тебя игрушки?
- Какие еще игрушки?
- Ну, револьвер с пистонами, с которым ты вчера в школу приходил, за три пятьдесят, набор индейцев за четыре рубля, Микки Маус?
- Револьвер и индейцев мне на день рождения прислала тетя из Москвы …
- Какая еще тетя?
-Тетя Люда, сестра папы.
- А Микки Маус?
- Марат подарил, он его в Луна-Парке выиграл.
Надо же, револьвер – рифма. Такой же, как когда-то в шкафчике с цветком. Как тетя угадала подарок? А индейцев я давно хотел, и еще рыцарей, но рыцари – заграничные, у нас не продаются.
- Вот что, Злобин! Ты хорошенько подумаешь, и если признаешься, даю честное слово, что родители твои ничего не узнают. И Евгении Александровне не скажем, ты же у нее любимчик – сочинения в стихах, поэтические конкурсы…
- Честное слово?
- Да, честное слово.
- Но я не крал кошелек!
- Не ври!
Я поджимаю губы и чуть не плачу, во рту соленый привкус крови.
- Иди, Злобин, завтра на большой перемене жду.

Евгения Александровна, как же так? Я пришел за книжкой, Вас не было в классе, а на столе – кошелек. Ребята вокруг носятся, переменка, до урока еще минуты две-три. Вот бы незаметно так – раз – на глазах у всех, с максимальным риском! Кошелек-то мне не нужен, но азарт, игра. Так собака берет след, один какой-нибудь запах – и уже держит только его. А то, что кругом горит, кипит смола и злостно до тошноты несет помойкой – этого, взяв след, уже не слышишь. Выхожу из класса, руки жжет, колени ослабли, иду: коридор, крыльцо школы, двор, тропинка к дому, и все кричит во мне: «Вернись! верн… вер…» И все дрожит внутри, и оглянуться страшно. Уже и кошелек выброшен, сунуты в карман 36 рублей… В унитазе общественной уборной плавает такая привлекательная еще минуту назад личинка кошелька. И назад никак, злорадный ад распахнул объятия: «Ты наш!» – а вспять не хватает духу.
А ну как все отменится, разоблачится – откроется дверь склепа, и в солнечном луче голос родителей, папы и мамы, позовет: «Сынок, ну что сидишь в темноте, пойдем!»

Три дня я запираюсь, молчу, как партизан, скрежеща на зубах у гестапо. Не на уроках по шесть часов сижу, а в кабинете завуча на мучительных допросах. У них нет улик, а у меня духу оправдываться – только страхом и держусь: родители узнают, я буду потерян: "А где Лёка, где же наш Лёка?", - скажут они удивленно – и я исчезну.
Я признался.
- Верни деньги.
Денег уже не было – Луна-Парк, пещера страха.
- Я верну. Завтра.

Выручайте, приятели, спасай, комендантский двор!
- Макс!
Но Макс меня год шантажирует и требует выкуп, иначе расскажет родителям, как горел во дворе асфальтовый каток, и шестиклассник Титов в отцовском бушлате чуть не отправился за папашей, сгоревшим в подводной лодке в Белом море. Под катком была лужа, и сам же Макс сказал: «Лёха, брось спичку!» А мне и в голову не пришло, что это бензин.
- Жора!
Но Жора никогда не простит клюшку в конек в хоккейной схватке – он же «настоящий хоккеист», в Динамо занимается, а тут мордой об лед, и шайба в их ворота.
- Тоха!
Нет, не вариант, после того, как у половины дома дверные глазки вместе выкручивали, а он один попался – не вариант.
- Славка!
- А хочешь, Лёша, я всем расскажу про замученного тобой в подвале котенка?
Нет, не надо, нет! До сих пор руки трясутся, и душит истерика – как?! Ведь Юрке из девятого подъезда в рожу плюнул за оторванные у стрекозы крылья, а тут сам, своими руками – зачем, за что!? Беззащитного, маленького – нет! Не могу, не надо, не надо…
- Катя! У тебя же папаша в загранку ходит, а мама – в «Березке»!
- Это после того, как ты мне из рогатки в щеку выстрелил? Отвали!
- Андрюха, Марат, Володя!
Никого.
Наплыв. В гостиную с роялем падают комья земли, по полу расползаются червяки, в луже разбившаяся ваза с сиренью, перепуганный эрдель Артюха надрывно лает в окно.
Двор не спасет.

С Мишей мы не дружим особо, но он дает скопленные на велик 25 рублей, я обещаю вернуть. Потом он переехал и забыл, видимо, мой долг. Миша, ты где? Я должен тебе четвертной, в детской валюте 84 года – это громадная сумма.
- Честное слово?
- Да.
Но и четвертной не спас, родителей вызвали в школу – я вор…

В день кражи у школы вычерпали пруд. По нему прежде катались на плотах, а тут в жиже донного ила грустно барахтались бездомные караси. Набежала уйма мальчишек, рыбу собирали руками – потеха! Я тоже насобирал карасей, потом от жалости выпустил их обратно в грязь, пришел домой. Скоро придет с работы папа – что я ему скажу? Открыл большую книгу «О вкусной и здоровой пище» и стал варить кашу. Впервые взялся стряпать. Папа очень удивился и похвалил меня. Я задавал много умных вопросов, стараясь быть хорошим, любознательным, серьезным мальчиком. И кормил его кашей.
"А где Лёка, где же наш Лёка?"
Я боялся его потерять.
Затемнение.

Шило у горла – ого! Теплый прием.
Поодаль в сторонке пасется кучка гопников и, дымя чинариками, внимательно следит, как он сейчас заберет у меня магнитофон.
- Апполон, не тяни!
Из новенькой, подаренной родителями, «Сонаты-211» хрипит Высоцкий: «Их восемь — нас двое, – pасклад пеpед боем не наш, но мы будем игpать!» Слева за плечом притих новый приятель Саша Кривошеев, впереди на школьном крыльце замерли одноклассники – нарядные по случаю дискотеки.

43-я школа-восьмилетка построена возле районной ментовки, сдали ее после первого сентября, когда весь Ленинград уже пошел учиться. Поэтому контингент там особый – со всех школ района сбросили «балласт». Неделю назад в актовом зале состоялся показательный выездной суд, двух восьмиклассников приговорили на пять лет за разбой. Многие ученики прошли через детскую комнату милиции, где пышная с рыжей кичкой Анжелика Павловна раздавала «последние предупреждения». С моей мамой они давно приятельствовали, еще с собачьих выставок, где соревновались наши эрдели. Я сидел в коридоре и слушал, как за дверью Анжелика Павловна увещевала маму:
- Аня, ну что ты мучаешься, сдайте его, наконец, в спецшколу – он же уголовник, по нему колония плачет – прийти на стадион с ножом, ужас! Он же вас с Женей зарежет когда-нибудь, чего ты ждешь?
Но не в маминых правилах кого бы то ни было сдавать, и с Анжеликой Павловной она с тех пор не общалась.

Футбольный матч кубка юниоров «Бразилия-Нигерия», Кировский стадион в Приморском парке Победы. Наш старшина из клуба «Юнга» достал два билета. А накануне вечером позвонил Толян из пионерлагеря «Дружба» - под Лугой в лагере «Ленконцерта» я провел минувшее лето.
Там когда-то я заново сдружился с самым первым моим приятелем Сашей Хмарой – ему еще предстоит сыграть в этой истории ключевую роль. Моя мама и его отец, дядя Костя, служили вместе в музыкальном училище, и обоим Ленконцерт выдал путевки в этот лагерь. В то предшкольное лето Саша без конца плакал, ожидая приезда отца, а я не плакал, хотя тоже очень скучал, но когда рядом, как девчонка ревет твой товарищ, ты чувствуешь себя взрослее. Нас связывало первое знакомство, обоим было по три года, мама с папой приехали в гости к его родителям, мы с Сашкой гоняли по ковру танк и давили привезенных ему дядей Костей с гастролей тевтонских рыцарей. Потом я пошел заниматься в клуб «Юнга» и дядя Костя дарил мне книги о боевых моряках и путешественниках – он в детстве мечтал о море. Рыдающий Саша пел печальную песню про «Варяг» – Носятся чайки над морем, крики их полны тоской – и бренчал в лагерном клубе на раздолбанном рояле сороковую симфонию Моцарта. Саша стал кларнетистом военно-морского оркестра.
И я пару лет продудел на альтушке в духовом оркестре в Анапе, а потом почему-то снова оказался под Лугой, уже в старшем первом отряде. Саши не было, из прежнего персонала только полысевший музрук-директор, а в отряд наш сунули на правеж трех гопников и Толяна. Где-то они набедокурили, и теперь, если сорвутся, им светила колония. Толян с дружками поначалу пытались взять верх, но я, юнга в тельнике с Комендани, только из речного похода, сплотил остальных ребят, и гопники прошли свою исправиловку без эксцессов.
А в первых числах сентября, накануне матча кубка юниоров «Бразилия-Нигерия» позвонил Толян:
- Привет, Лёха, вот телефончик твой раздобыл, а завтра у школы – жди гостей, побеседуем…
Будучи, когда надо, воспитанным и пунктуальным подростком, я уточнил у Толяна, верно ли он знает адрес школы и когда заканчиваются уроки. Толян был осведомлен достаточно точно. Ну что ж, вденем в брюки флотский ремень с наточенной бляхой и зайдем к Володе Соловых из шестого подъезда, восьмикласснику и однокашнику по клубу «Юнга».
У Володи батя капитан и брат моряк, а в гостиной на стене под огромным китовым усом коллекция охотничьих ножей и ртутная десантная финка – как ни швырнешь, воткнется.

Слегка оттопыривается школьный пиджачок, теплое сентябрьское утро, дорога в школу бодрит. На крыльце толкутся одноклассники, чужих нет. И после уроков – тоже. Сдрейфил Толян.
- Володь, на футбол поедешь?
- Неа, мне сеструху из сада забирать.
- Я тогда, - похлопываю себя по пиджаку, - тебе это завтра отдам, мало ли что, хорошо?
- Не спались!

Старшина Олег – кретин: ну на кой торчать с билетом за пропускным турникетом стадиона? И ментов полно, и форму школьную переодеть не успел. Олег машет:
- Лёша, я здесь!
- Разрешите, - говорю менту, - там приятель мой, у него билет.
- А это че у тебя торчит, сигареты под пиджаком прячешь?
Особенность школьных пиджаков того времени, помните: махнул по борту и – нараспашку. Белые алюминиевые пуговицы с пупырышками легко входили в петли и расстегивались разом. А особенность ментов того времени – не церемониться с подростками. А оттопыривала пиджак крупная рукоять моржовой кости большущего охотничьего ножа из Салехарда – это такой город на полярном круге, административный центр Ямало-Ненецкого автономного округа, где река Полуй впадает в Обь.
Мент отшатнулся, видимо, чтобы лучше рассмотреть крупный предмет на флотском ремне подростка, в закатном луче бликанула надраенная точеная пряжка, мент зажмурился – бежать!
Но почему-то я не бегу.

Анжелике Павловне в детскую комнату милиции прислали справку: двенадцатый привод за месяц, и теперь уже статья: «№ 218 УК РФССР».
- Аня, ну что ты мучаешься – он же уголовник!
И вот – перевод в новую школу, и на второй же вечер – шило к горлу.
- Шмудак отдал, живо!
От лысого синемордого Апполона разит клеем, и даже дымящий на губе бычок «Астры» не сбивает этой вони.
- Сережа, держись, нам не светит с тобою, но козыри надо равнять, - хрипит новенькая «Соната-211».
Рука Апполона дрожит, острие царапает шею. С мрачным спокойствием, скрывающим бледную ярость, шепчу:
- Слушай, придурок, сейчас либо ты меня убьешь, либо я тебя, и дружки твои тебя не спасут.
- Я этот небесный квадрат не покину! - поддерживает Высоцкий.
Напряженный диалог взглядов, рука с шилом опускается и узурпировавший прозвище греческого бога отморозок пятится к своей кодле.
Это была «прописка», как говорят на зоне, словарь которой для всех присутствующих был общий.
Новенькая «Соната» хрипло подытоживает:
- А значит и шансы равны.

Наплыв. Июль 75-го. Городской пляж вокруг большого пруда у парка Сосновка. Меня первый раз привезли купаться. Сразу лезу в воду, хотя еще не умею плавать. Мама на берегу в больших зеленых очках от солнца, отец присел в воде, медленно отходит, заманивая меня на глубину.
Сплю под зонтиком – плеск воды, удары по мячу – играют в волейбол, крики отдыхающих. Просыпаюсь – перемена света от набежавшей тучи, будто внезапно вечер или кончилось лето.
У бетонного парапета плотным кольцом толпа, от машины «Скорой помощи» спешат двое с врачебным чемоданчиком.
Люди расступаются, я вижу огромную рогатую морду – лось.
На бетонном плаце у спасательной вышки два взрослых лося, самец и самка, лежат, вытянув морды к умирающему лосенку. Он выбежал из парка на проспект, его сбил автобус, добрел до воды, упал. Лоси не реагируют на людей, не боятся, они смотрят на своего умирающего детеныша.

Тамань, 87 год. Искупавшись в море, мы, юный духовой оркестр из Ленинграда, идем в музей Лермонтова. Фотографируемся у баркаса – возможно, тот самый, на котором промышляли контрабандисты в первой главе «Героя нашего времени». Встаем в кассу, первым покупает билет наш руководитель Валерий Сергеевич, дальше каждый сам, из выданных родителями на карманные расходы.
Мама вручила мне на лето тридцатку, а отец добавил червонец – сэкономил на рублевых обедах.
Я старший в оркестре, это уже, наверное, последнее мое оркестрантское лето, и даже живу отдельно – в радиорубке: включаю побудки, горны на завтрак, обед, ужин, приглашаю в микрофон на вечерние танцы, даю отбой.
За стеклом кассы сувениры – набор открыток «Лермонтов в Тамани», конверты – марка с портретом ссыльного поэта, небольшая керамическая дощечка с красивым барельефом в три четверти за рубль пятьдесят. Кассирша на минуту отворачивается, дощечка с барельефом у меня в кармане.

Это – первый случай, когда я не попался и – последняя кража.
Зачем? Сам не знаю, зачем. Подумал только: «Успею-не-успею?» – успел.
Через десять минут побагровевшая кассирша вбегает в экспозицию:
- А ну-ка выворачивайте карманы!
- А ну-ка не орите, - вскипает Валерий Сергеевич, - и обыск я вам здесь устраивать не позволю! Ребята – музыканты из Ленинграда, а вы лучше бы внимательно следили за своими сувенирами! Сколько там стоила ваша пропажа?
И Валерий Сергеевич достает из кармана кошелек.

В чемодане под кроватью среди личных вещей пачка писем от родителей, друзей из театр-компании и Елены Ростиславовны Носиковой – учительницы музыки, которая и затеяла в школе молодых преступников театр-компанию. На последний звонок мы сыграли Тендрякова «Ночь после выпуска» и начали репетировать Эдмона Ростана «Сирано де Бержерак», где каждый выбрал себе роль, а то и две; я же – одну, главную. Все письма Елены Ростиславовны начинались шутливым обращением «Досточтимый граф!» В один из конвертов я сунул украденный барельеф Лермонтова и задвинул чемодан под кровать. Радиорубку я запирал своим ключом.

«Ваша светлость, досточтимый граф, милостивый государь Алексей Евгеньевич, пишу с целью уведомить Вас о положении дел, оставленных Вами. На другой день Вашего отъезда честная компания, чтоб не назвать ее другим словом, предприняла поездку в Павловск, где предалась не столь увеселениям, сколь воспоминаниям…»

После школьной премьеры Тендрякова, пропахшей сиренью майской ночью, я застал отца дома одного. Пара пустых бутылок валялась у кресла, третья заканчивалась, из кассетника пел Вертинский: «Над розовым морем, вставала луна, во льду зеленела бутылка вина…»
- Знаешь, Леша, - закуривая папиросу сказал отец, - а мы ведь дворяне… И был у нас дом на Миллионной у Марсова поля, в котором в комнатухе огромной коммуналки доживала моя тетя. Я приехал из Свердловска поступать в театральный институт, жил у нее месяц, рассорились, потом полгода на вокзале ночевал или где придется. А дед был граф и умер в Париже…
Я конечно ни фига не поверил. Но то, что я – граф, мне очень даже понравилось. Я не стал говорить «Не ври», отец уже уснул в кресле, я взял из его руки дымящую папиросу и допил остаток водки. На следующий день в школьном сортире Сашке Кривошееву, а потом и всей театр-компании я объявил, кто я есть на самом деле.

«Нельзя сказать, что Ваш отъезд благоприятно отразился на духовном состоянии нашего общества. Вас вспоминают ежечасно, гласно и мысленно. Это сказывается и на нашем песенном репертуаре, досточтимый граф…»
Ей-богу, при всей иронии, мне нравилась эта роль. Тем более, что я уже не «будущий моряк», а «почти актер». Паруса в моих снах сожгли театральные софиты, а обветренные небритые скулы скрыл грим. Одна романтика сменила другую. Только тельник и флотский ремень остались еще на какое-то время бравадой прошлых мечт.

Поезд № 160 «Адлер-Ленинград» возвращает анапских оркестрантов. Арбузы, сунутые по три в брючины спортивных штанов, вручную сколоченные ящики с персиками, сливами, грушами, отросшие патлы, сияющие морской синью на смуглых от загара лицах глаза. Наспех жму руку Валерию Сергеевичу, бегу по перрону – вот-вот я увижу всех! После домашнего ужина с летним салатом и фаршированными перцами побегу в театр-компанию! За бутылкой «Рислинга» или «Токайского», сладко затягиваясь болгарским «Родопи»… ого, Саша Кривошеев уже на голову выше меня, а Пашка Новожилов увлекся фото и бесконечно щелкает «Зенитом», и в легком открытом платье, с загадочной улыбкой Елена Ростиславовна, Антон Улитин, как всегда с гитарой, Миллер, Наташка Родолова, Нина – привет, ребята!
А над письменным столом у отца – керамическая дощечка с барельефом Лермонтова – первого моего, на слух с отцовской читки, выученного до слез поэта. Подарок!

- Злобин, привет! Я заеду?
- Привет, Хмара, заезжай!
Сошлись мы с Хмарой в этой жизни на спор. И как умудрились за все годы ни разу не поссориться, уму непостижимо. Оба – психи, максималисты, с принципиально противоположными вкусами и пристрастиями, но если что и делили, то привезенную дядей Костей клубнику в лагерном детстве, да карманные у кого сколько есть сбережения – поровну. Воспитанный на Рахманинове, Хмара презирал мой подгитарный репертуар: Высоцкого, Вертинского, Окуджаву – «всех этих бардов», однако вскоре и сам забренчал. А я просиживал абонемент в Мариинку в ближайшей булочной, где за 44 копейки кофе с молоком из титана + ромовая баба, и потому до сих пор не знаю ни одной оперы, в то время как Хмара по первым тактам увертюры называл любую. Лучший драматург у него, о ужас – Горький, а мнение о зачитанном мною Шекспире похлеще Толстовского. Как случилось, что ранимый до истерики внук знаменитого литературоведа Скафтымова и сын пианистов-педагогов стал военным оркестрантом-духовиком? А юнга Злобин, достойный представитель комендантской шпаны – режиссером?
Мы шарили по помойкам в районе Сенной, в урнах у «Астории» выуживали жестяные, брошенные гостями северной столицы банки от импортного пива, удили сопливую колюшку в обледеневшей Мойке у моста, где не замерзало от теплых выбросов канализации, курили втихаря и просиживали на один билет все сеансы в кинотеатре «Сатурн» – до сих пор наизусть помню комедию с Ришаром и Депардье – «Невезучие».
Называем мы друг друга исключительно по фамилии.
Дядя Костя и тетя Мила во мне души не чают:
- Аня, Женя – какой воспитанный и вежливый мальчик, не то, что наше чудовище, обормот и разгильдяй!
Мои только вздыхают – прикидываться сынок умеет.

Сидим с Хмарой на кухне, поедаем анапский арбуз.
- А знаешь, Хмара, у меня есть тайна.
- Какая еще тайна?
- Я видишь ли, граф, потомок знаменитого рода, и еще – у нас дом на Миллионной.
- У меня тоже есть тайна, Злобин.
- Какая?
- Никакой ты не граф и не потомок знаменитого рода, потому что…
От того, что мне сказал Саша, я побелел – удар.
В двери заскрежетал ключ:
- Привет, мама!
- Здравствуйте, Анна Анатольевна!
Но мама как-то нехорошо молчит.
- В чем дело, на работе неприятности?
- Мне не о чем с тобой разговаривать, ты мне – не сын.
Второй удар, или эхо первого – земля из-под ног.

Наплыв. Август 77-го, мы недавно переехали – чужой дом, чужой двор, чужая ночь за окном. Родители умчались ранним утром и до сих пор не возвращаются. Сдалась им эта Прибалтика, эта Нарва! Не нужны мне новые футболки, туфли, клубничный джем в тюбике, эстонский сыр – зачем!
Одиночество – один и ночь. Где вы? Откуда такой страх, что я оставлен, что больше мы – никогда! В чем я виноват, что вас до сих пор нет? Но я не реву, я даже реветь не могу от страха. И то, что случилось за минуту до вашего возвращения, я запомню надолго, может быть, навсегда.

Проводил Хмару, возвращаюсь.
Отец за своим столом, мать сидит на кровати, курит.
- Привет…
Необъяснимо угрожающая тишина.
- Да что случилось, в конце-то концов?
Отец снимает с гвоздика керамическую дощечку с барельефом Лермонтова, протягивает мне:
- Это надо как-то вернуть.
- Что?
Мать чиркает спичкой – папироса погасла.
- Ничего, Лёша, позвонил следователь из Анапы: эту вещь ты украл, ты – вор.
- Да ерунда, что вы несете, какой следователь из Анапы?
- Не ври! – отец сильно бьет ладонью по столу и идет из комнаты; щелкает замок в прихожей – куда он ушел?
Сглатываю кровавый привкус слюны. Бежать за ним, остаться в невыносимом бойкоте матери, провалиться сквозь землю? Но у меня есть сильный козырь, и, как ни противно, это, кажется самый подходящий момент – клин клином.
- Мама, не до шуток. Я сейчас сойду с ума: и либо ты мне скажешь, как вы узнали, что я украл…
- Признался, герой! Он еще условия ставит – либо?!
- Либо я задам другой, гораздо более серьезный вопрос. Нет, я все равно его задам. Придя с работы, ты сказала, что я тебе не сын – это так?
- Ты о чем?
- Говори – это так?
- Лёша, ты издеваешься?
- Не морочь мне голову, я – приемный, и вы не мои родители, да?
Пауза. От звонкого кричащего «да» в рояле дрогнули струны, будто разом нажат весь диапазон, все 88 клавиш, 36 черных и 52 белых… – всё понятно, подтвердилось:
...и за большими зелеными солнечными очками я не вижу маминых глаз…
- Кто, - глухо спрашивает она…
Отец отходит спиной, увлекая меня на глубину…
- …тебе…
а я выбегаю из парка Сосновка…
- …сказал?
… и меня сбивает автобус. Напрасно спешат человеческие врачи, напрасно толпятся чужие люди вокруг, две склонившиеся ко мне добрые лосиные морды заволакивает мутным пятном.

Вернулся Евгений Павлович – он всего лишь ходил гулять с собакой.
- Женя, - сказала Анна Анатольевна, - купи, пожалуйста, бутылку водки.
Он принес водку.
- Женя, пожалуйста, выгуляй собаку.
Собака только рада, с лестницы во двор уносится задорный лай.

Наплыв. Мы с папой опоздали на поезд в Литве, и приехали в Ленинград только через день. Мама расстроена. Мы ввалились в дом, мне тут же вручен красный пиратский пистолет с широким раструбом и, взяв поводок, эрдель Артюха поволок Лёку на прогулку. А за дверью слышалось:
- Мерзавец, негодяй, хоть бы телеграмму послал! Я же поседела за ночь!

Теперь с собакой гуляет Евгений Павлович.
Две полных рюмки, фаршированный перец, остатки анапского арбуза.
- Ну, Леша, выпьем?
- Да, мама.

Монтажная перебивка. Мы с моей женой Ириной играем в Питере спектакль. После представления нахожу в гримерке конверт: фотокарточка и записка: «Лёша Злобин, я – твоя сестра. Если хочешь пообщаться, мой номер телефона…» Фотоснимок – молодой Евгений Павлович на скамейке в парке, а за его спиной три молодые женщины, одна из них папина сестра Люда из Москвы, двух других не знаю.
Встреча в питерском кафе. Я думал, что разговор с незнакомой мне «сестрой» будет коротким и формальным – что могут сказать друг другу жизнь прожившие врозь люди?
- Привет – я Лёша.
- Привет – я Женя.
Она – похожа на Евгения Павловича, наверное, больше, чем я.
- Лёша, я прочла в твоей книжке, что ты приемный, можно вопрос?
- Пожалуйста.
- Когда ты узнал об этом…
- В пятнадцать лет.
- …что это для тебя изменило?
Я на минутку задумался, подыскивая какие-нибудь четыре слова, чтобы коротко ответить незнакомому человеку.
Ее зовут, как моего отца и моего сына, она – телевизионный режиссер, и часто встречала режиссера Евгения Злобина в коридорах студии, ее мама, как и моя, была педагогом-пианистом, они прожили полжизни на соседней с нами улице и – никогда не общались.  Почему? Потому что ее бабушка – та самая папина тетя Аня с Миллионной улицы, от которой он ушел жить на вокзал, поступая в театральный институт.
И вот мы встретились, чтобы я сейчас напряженно подыскивал короткий ответ на самый главный вопрос.
А Женя смотрит и ждет, и ей очень важно услышать, а мне, видимо, очень важно рассказать ей то, чего я не рассказал, да и не мог бы рассказать моим родителям – Евгению Павловичу и Анне Анатольевне.
Короткий ответ в трехчасовом монологе, вся история сложилась от первого до последнего кадра, и Женя внимательно, замерев, смотрела это кино, Женя – моя сестра.
Я закончил, плеснул в чашку остывшего чаю:
- Прости, я, кажется, не ответил на твой вопрос.
- Ответил.
- И что же ты услышала, Женя?
- Что – четыре слова – это решило твою жизнь.
- Да.

Больше краж не будет, никогда. Зачем красть, если жизнь – подарок? Если подарены такой папа и такая мама? Где был бы Лёка, окажись на их месте неизвестно кто, чужие, почему-то бросившие своего ребенка люди, где был бы Лёка? Кто бы в подарок читал ему вслух такого любимого, всегда молодого и очень грустного Лемонтова, играл в подарок на рояле Шопена и Скрябина по утрам, водил в кино, покупал мороженое, возил на санках к дуэльному обелиску за Черной речкой, сочинял сказки, и никогда, ни при каких обстоятельствах не бросил бы Лёку в пустом подъезде на холодной лестнице.
Спасибо дорогому следователю из Анапы, Валерию Сергеевичу, руководителю нашего оркестра. В первую минуту ожгло: как можно открыть чужой чемодан, ворошить чужие письма – «Ваша светлость, досточтимый граф…»? Но иначе эта постыдная чужая тайна задушила бы, привела в тупик.
А теперь у Лёки есть своя тайна, настоящая большая тайна – оказывается, вся его жизнь на свету, пронизана непрерывным вниманием, согрета неостывающим теплом.
Чьим?

Наплыв. Тот страшный вечер в пустой квартире чужого дома, с черными окнами в чужой двор – что случилось тогда, за минуту до возвращения родителей, которых уже не ждал, и отчаяние охватило душу.
- Папа, – Лёка падает на колени, и не плачет, а только шепчет в черное пустое окно одно и то же слово, беспрерывно, - Папа, Папа… почему я один?
И в абсолютной тишине и темноте слышит:
- Ты не один, не бойся, всё хорошо.
Это не был голос, это было абсолютно ощутимое теплое молчаливое присутствие.
Потом дыхание у самого уха, эрдель Артюшка лизнул мою щёку.
Потом – скрежет отпираемого замка, скрип двери, полоска света в коридоре, голоса родителей – все позади.
Затемнение.

P.S.
Сын Женя приезжает ко мне в Москву. С мамой его мы давно не вместе, встречались редко, не регулярно, а когда я покинул Питер – и того меньше.
Хорошо, конечно, что мама решила отправить его на каникулы ко мне.
- Слушай, у него трудный период, в школе проблемы, с друзьями сложно – вам надо пообщаться.
Но, кажется, она забыла спросить Женю, а хочет ли он провести каникулы с отцом.
Уже взрослый мальчик, на полголовы выше меня, сразу ныряет в компьютер, продолжает прерванный в чате диалог.
- Может быть, в театр или в музей, Женя?
- Нет, папа, спасибо.
Ира зовёт Женю завтракать.
Он угрюмо съедает кашу, выпивает кофе, возвращается в свой чат.
Ира подаёт обед, наши коты Пиквик и Энци обтирают Женины ноги.
Молча едим.
- Ира, что-то мне футболка горло жмёт.
- Сними, - и в минуту Ира состригает кухонными ножницами с футболки ворот, - Все хорошо, теперь не будет жать.
Женя удивленно смотрит на Иру, на меня – ему явно не по себе – почему?
На следующий день та же песня: компьютер, чат, и на мои вопросы Женя начинает грубить – ему все не нравится, все вызывает раздражение. Кровь подсказывает: мальчику плохо. А почему?
За ужином уже чуть не ссоримся.
- Папа, возьми мне билет домой.
- Когда ты хочешь ехать?
- Сегодня.
- Почему?
- У меня дела.
- Не ври.
Он утыкается в тарелку, лицо бледное, губы кривятся. А я будто на себя со стороны смотрю: удивительно – такой же, просто копия!
 Ира уходит в комнату, зовет меня.
- Лёша, ему трудно...
- Что трудно?
Хотя сам прекрасно понимаю – что.
Ему невольно внушали, что папа – это неправильно, и что папины проявления надо искоренить, подавить. А ведь это – его характер, его природа. Он изо всех сил старался, как мог заслужить любовь и признание близких. Из неприятных этим людям черт сложился нелюбимый им человек, человек, которым был он сам, и с которым вел непрерывную войну, ибо знал, что «быть таким» – плохо, что «таким» его «не будут любить». И вдруг он встречает его воочию – цельного, живого, кем-то любимого, и это – его отец.
Трещит вся конструкция, воспитанная честность и природная доброта требуют выбора. Почему он всегда должен выбирать? Почему эти берега не могут соединиться? Почему у него внутри всегда война?
Женя совсем замыкается – куда исчезнуть?! Благо, до поезда несколько часов.
Едем на вокзал, молчим. Вернее, он сопит, а я мучительно ищу слова, которые могли бы его поддержать.
- Женя, я вижу, как тебе нелегко.
- Папа, не надо, приеду домой, и все забудется.
Я теряю его – но что сделать, чтобы он не уехал навсегда?
Уже перрон и поезд в морозной дымке.

Наплыв. Из морозного облака – февраль 97-го года. Минувшей ночью умер отец. Утром на огромном кусте под окном красногрудые пушистые яблоки – снегири. Тот мерзкий детский сад, где меня дразнили «Снегирем» - спасибо, папа, за такой красивый привет. Еще несколько лет в этот день куст под окном оживал снегирями.

Морозное облако, у дверей вагонов вдоль перрона в красных шинелях проводники.
- Знаешь, Женя, - останавливаюсь у вагона, - тебе сейчас очень нелегко, мучительно, понимаю. Мне это кровь подсказывает, наша с тобой общая кровь. А представь на минутку, каково было в такие минуты мне, ведь моим папе и маме никакая кровь ничего не могла подсказать.
- Почему?
- Потому, что я приемный, подкидыш, меня взяли из детдома.
Женя останавливается, сбит с толку:
- Что, папа?
- Да. А тебе хоть есть, чем объяснить свою тоску.
- Ваши билеты, молодые люди, - кашляет проводник.
- Женя протягивает билет.
- А брат твой не едет, что ли?
- Нет, провожает, - улыбается Женя. – А почему ты никогда не говорил?
- Случая не представилось.
Женя обнимает меня:
- Пока, папа, теперь у меня есть тайна!
- И какая же?
- Большая, настоящая… Ты – мой брат.
- Неплохо.
- Что?
Поезд медленно идет вдоль перрона, из открытой двери вагона долго машет рука.
До встречи, найденыш!