Театр музыки и болезни
или бедный Бродский

I

Латвия, прогулка в дни летнего фестиваля. Знакомлю уникальную Ирину Евдокимову с уникальной Гуной Зариней, двор Нового Рижского театра под руководством Алвиса Херманиса, терраса ресторана, гордость латвийской сцены угощает нас ухой:
- Ирина, а в каком театре ты служишь?
Низкий грудной тембр, тонкий прибалтийский акцент, внимательный взгляд. Ирина Адольфовна, прихлебывая уху, не очень разборчиво отвечает:
- В теа..ре...муз..ки и п(б?)оэз..и…
Гунна Андровна задумчиво расколупывает ножом мидию:
- Театр музыки и болезни – какое интересное название.
Мы с Ирой хохочем:
- Поэзии, Гуша, а не болезни! Но болезни – гораздо лучше…
Сама Ирина театр, где прослужила без малого десять лет и как ведущая актриса сыграла ряд главных ролей, дала множество сольных концертов, сделала два моноспектакля, – называет «Балаганчиком». Однажды хозяйка театра на капустнике в Мастерской Фоменко спела песенку Дашкевича на стихи Блока, с тех пор все артисты поэзомузыкального театра так и стали прозывать свое пристанище. А Ирина Адольфовна после встречи с Гуной Андровной называет его так, как Гуна услышала.
В 2007 году Ирина предложила театру постановку по пьесе Иосифа Бродского «Посвящается Ялте». Режиссер – приглашенный Алексей Злобин, он же муж. Художник – приглашенный Борис Петрушанский, он же директор театра «Лицедеи», он же друг. Актеры – приглашенные: Леонид Тимцуник (МХАТ), Александр Тараньжин (ТЮЗ), Александр Ливанов (Эрмитаж), Владимир Топцов (Мастерская Петра Фоменко), они же – друзья и партнеры по сцене в разные годы в разных спектаклях. «Балаганчик» встретил гостей по-театральному радушно.
Эти записки – «мильон терзаний» – о последней работе в репертуарном театре, рывке к свободе и рождении своего перелетного – «АртГнезда», которое и стало нашим домом.

- Лёша, я уже год играю злую девочку в Никтоше, пора что-то новое начинать!
Спектакль «Никто» по повести Нины Берберовой «Аккомпаниаторша» поставил Владимир Михельсон. Прежде этот материал как самостоятельную композицию Ирина играла с пианисткой Татьяной Смольской, я посмотрел запись и предложил делать моноспектакль, но:
во-первых, я никогда не делал моноспектакли и не понимаю этого жанра,
во-вторых, увидев прежний вариант, я буду с ним спорить, боясь повториться,
в-третьих, я занят заработками в киненматографе и не очень готов макнуться в блеск и нищету театрального эксперимента, но –
есть хороший питерский режиссер, мой старший товарищ, он сделал ряд прекрасных моноспектаклей – готов пригласить его, обеспечить репетиционный период для создания эскиза, который вы покажете в Балаганчике как предложение к постановке. Этот разговор был летом 2006 года, а уже в октябре Ирина сыграла премьеру в театре Камбуровой. Я не видел ни одной репетиции, более того, ничего не обсуждал с Ириной в процессе их работы с Владимиром Григорьевичем: два режиссера на одну актрису – опасно для жизни спектакля. На премьерном банкете мы сидели рядом с Фоменко, Елена Антоновна мрачно подбирала слова для решения дальнейшей судьбы спектакля – что-то ее неприятно задело в этой работе. Петр Наумович поднял рюмку:
- Иринушка – умница, как драматично, тонко, профессионально, какой вокал, какая экспрессия – театральное чудо! Лена, - полупоклон хозяйке Балаганчика, - поздравляю тебя с выдающейся работой в твоем театре – это настоящая победа!
Так началась репертуарная, гастрольная и фестивальная жизнь большого спектакля по маленькой повести.
- Лёша, я уже год играю злую девочку в Никтоше…
Я взял с полки второй том Бродского, открыл тексты 69 года:
- Вот, в год твоего рождения написано – посмотри.
Стихотворение заканчивалось словами: «Остановись, мгновенье! Ты не столь прекрасно, сколько ты неповторимо», а на следующей странице – пьеса-детектив из четырех монологов – «Посвящается Ялте».
_______________
Наводнение… в Венеции, Ленинграде, Архангельске, Ялте. Волны бьются в причал, заливая ножки столиков портового кафе. Стулья подняты, дует ветер, мелкая рябь поверх высунутого в бухту языка пирса. Ветер стихает, уходит вода, открывается пирс и нарисованный на нем мелом силуэт убитого человека. Или просто: вода стекает, а на пирсе остается лужа, как силуэт.

Не знаю, где Бродский написал поэму, но пережил ее безусловно в Ялте. Так и сказано: «Описанное здесь случилось в Ялте».
Интересно, что предшествует «Ялте» небольшая и легкомысленная, если бы не последняя строфа, поэмка «С видом на море», а последует – «Из Школьной антологии». Поэма, цикл – широкое поле высказывания, большое время, урывками не напишешь. Стихотворение в несколько строф может прошить суету и угнездиться, поэме или циклу нужны дыхание и независимость.
«С видом на море», бегло говоря, окрашено нарочитым легкомыслием, нарочитым описательством, нарочитыми тавридскими ассоциациями, исключительно приветственными: привет Пушкину, Овидию, Волошину – каждому по-своему. И эти намеки, собственно и содержат подлинно лирическое содержание, оно не в самом, повторяю, легкомысленном тексте.
Все же помним, что песчаная полоса вдоль воды – зона изгнания, «провинция у моря», где «лучше жить» - ссылка. И потому, конечно, «поэмка» взрывается финальной строфой: Когда так много позади... горя... высадись у моря... оно... глубже.
Вот тут как будто начинается разговор посерьезнее.
Давайте не забудем: поэмы – не вспышки, а долгое пламя, они предполагают достаточность топлива, то есть тематическую наполненность и необходимую температуру пламени, их возжигающего.
Этого в зимнем приезде в Ялту в 69 году у Бродского было в полной мере. Его стояние на краю моря, он же край земли, посредине жизни (1940-1996), фактически в равном сроке от минувшей ссылки до вынужденной эмиграции, на берегу, так дразняще напоминающем о родном, северном питерском, и так неотвратимо пророчествующем берег грядущий – зимнюю Венецию... Стояние в точке равных сил, когда одинаково видишь или провидишь и назад, и вперед. Ибо только тогда предчувствуешь будущее, когда явно раскрывается содержание прошлого, когда его начинаешь ощущать.
И не случайно в программном «Зимнем вечере в Ялте» эта встреча с двойником, с собственным отражением в стекле кафе, отражением с явными чертами Мефистофеля и рефлексией опасного договора: «Остановись, мгновенье». Впрочем, для Бродского важна неповторимость, пусть оно, мгновение, и не будет столь уж прекрасным.
В общем, все описанное в моем представлении – вдохновение, иначе не назовешь. Только следует изъять салонно-сентиментальный смысл из этого затертого словца. Потому что вдохновение, это - «И он мне грудь рассек мечом и сердце трепетное вынул... и воззвал: Восстань». Подлинно поэтическое – оно всегда перерождение, хотя бы в силу того, что ощутимо помнит первопричину: когда Творец вдыхает в глину жизнь.
«Посвящается Ялте» - поэма аналитическая, ее лирическое содержание выведено за скобки, оно вне, или остается в авторе, или предполагает лирическую содержательность воспринимающего. Трудно представить, что ее написал тот же, кто «В былые дни и я пережидал холодный дождь под колоннадой Биржи» или «Рождественский романс», - она вся – какой-то ответ, Бродский в ней как будто «не ночевал». Не случайно, например, одна высоковосприимчивая дама, худрук театра, на предложение о постановке «Ялты» возразила недоумением:
- Но почему это, есть же столько прекрасных стихов, это же почти и не Бродский!
Не о даме речь, что-то она почувствовала правильно. Даже захотелось написать неполемическую статью, бьющую в открытые двери: «Бродский – автор поэмы «Посвящается Ялте»».
Еще одно, как бы не настоящее, удивляющее в ряду других произведений творение – это «Бесы» Достоевского. Они прогремели в 80-90-е годы на пафосе запрещенности и предсказательности, но мало осмыслены в контексте тона автора, его тотальной темы. Мой отец не любил «Бесов» за их «кукольность»: «Там нет характеров, нет живых персонажей – все маски». Опять же, не будем обсуждать основательность высказывания режиссера о романе, просто оно важно в ходе наших размышлений.
«Бесы» начались с газетной заметки. «Посвящается Ялте» - тоже.
В первом случае сообщалось, что группой молодых людей в провинциальном городе был убит их товарищ. Достоевский провидит в этом факте исток мрачного восстания ада. Его тема «убийство из идеи», приведшая Раскольникова к покаянию, а Свидригайлова к самоубийству – рухнула от «нового и страшного духа»: эти четверо, убившие пятого, в результате сотрут страну.
Бродский же пишет «Ялту» тоже в ответ не столько даже на одну конкретную заметку – имело место веяние, сбрызнутое тогдашней совковой идеологией: мы, мол, вопреки прагматичному и корыстному Западу, где все преступления совершаются по внятному мотиву «ради чего-то» - «широка русская душа» - наши преступления могут быть и безмотивны. Странно и страшно, что сие отмечалось как черта положительная, нас опять де от всего прогнившего мира отличающая.
Бродский возразил: это гораздо хуже и страшнее, это абсурд и, что самое ужасающее, – это правда, ибо обнажает неконспирированный приход зла в чистом виде.
Главная тема, зачинающий узел поэмы: смерть человека, никак ни на что не повлиявшая. Не только на его редких и случайных знакомых, но даже на преступника. Но два последствия все же, есть: сердечный приступ Следователя (или автора – возможно, вторая смерть в поэме) и «затвердение», превращение в контур солнечного города Ялта.
Поэма начинается словом «История» и заканчивается словом «География»:
«История, рассказанная ниже... Твердит географическая карта».
В привычном и занудно постоянном размышлении Бродского о хронотопе – то есть времени (история) и пространстве (география), это, пожалуй, единственный намек на всемирность, на космичность темы, которая вся развивается в частных деталях и фактически без эмоций.
Но без эмоций удобнее увидеть гвоздь темы:
История мира, сама себя осмысляющая, начинается с того, что Человек, распятый на кресте, умирает во спасение остальных – всех. Эта смерть восстанавливает человеческое достоинство, освобождает от рабства и т.д.
Так вот, настырная всеисторическая работа дьявола, его цель – в том, чтобы смерть человеческую сделать незначительной. Иначе говоря, снять всю содержательность Голгофы. Тогда мир рухнет.
Вот об этом поэма Иосифа.
Спасибо, дорогие Пиквик и Энци, мои верные друзья-коты, что прослушали эту лекцию. Мы непременно продолжим.

Как важно ухватить настроение зимнего опустевшего курорта в постановке по Бродскому. Чьи-то записи в сети: три дня в зимней Анапе, городе моих шести летних каникул, моей юности, всех первых любовей… Там много холодного моря, чаек, пустых пляжей, акула-катран, порубанная на куски и увезенная жариться в Москву. Показалось, листаю дневник неучтенной жены, выпавшей из памяти, или поглядел в чьи-то окна. Через свое отражение в стеклах.

Приехал хореограф Алишер Хасанов беседовать о замысле. Задумка собралась в монолог, двадцать минут излагал, удивился – есть что излагать. Волшебная сила проговаривания. Алишер видит пластический образ – танго – танец любви и смерти.

Художник Борис Петрушанский придумал листы рукописей, уносимые ветром в небо. От листов замутило – сколько их было уже. Но никогда они не улетали в небо, всегда наоборот. В противоположности, парадоксальности движения ход мысли Бори. Но мне недостаточно такого образа. На Ялту должен повалить снег – грустный курорт, мертвый сезон. Листы возносятся, но все написанное осыпается – строки, буквы, штрихи, знаки, рисунки – вся рукописность – как в «Осеннем крике ястреба». И вот эти-то письмена становятся снегом. Черный снег отряхнувшихся строк.
Идет Ангел по земле, собирает разбросанные листы, стирает написанное, стряхивает рукавом или ладонью – порошковая пурга высохших чернил. Зима, ветер, и несутся в небо, отряхиваясь, остальные листы. Мы оставим память земле, не помнящей о нас, вознесемся, отряхнув все написанное. Возможно.

Камбурова пригласила на рандеву. Я занервил – не готов, не знаю, о чем говорить, Ира не подсказывает. Но ситуация вдруг благополучная: Иван Поповски не изволит ставить спектакль, на который министерство выделило деньги, театру срочно нужно заявлять постановку. И тут мы кстати.

Ира зажглась сделать спектакль-танго, сказала, что я сам непременно должен играть, читать в спектакле стихи. Захотелось быть артистом, я позвал режиссером Андрея Черпина. Он мгновенно разложил персонажи пьесы по классической схеме: Шахматист – Разум, Актриса – Чувство, Капитан – Воля, Мальчик - deus ex machina – Рок. И с художниками Борисом Петрушанским и Максимом Обрезковым мы много придумали про этот спектакль. Балаганчик ждет пробы, по которой решат, быть или не быть постановке. А тут вдруг Андрей Черпин отказывается. И так же «вдруг» в театре не выпускается три постановки, а надо закрывать финансовый год. И директор Борис Смбатыч просит написать смету, любую, большую – нужно спасать деньги, которые родина может забрать назад. Это называется карт-бланш – делай что хочешь. Но до отказа Андрея я не мыслил себя театральным режиссером на этом малопонятном мне проекте, где готов был выступить как артист. Тем более что наметился возможный запуск-кинодебют. Пожалуйста: можешь снимать фильм, можешь делать спектакль. И там и там предлагается проба на самых выгодных условиях.
И там и там я не готов, не нахожу, не чувствую своей темы.
Иосиф Бродский – слишком близко, слишком в составе моей крови, а для такой работы нужна дистанция.

Страшновато читать так волновавшее в юности – те ощущения, те ритмы и тот холод. Помню, тогда томился предчувствием будущего. Эта поэзия сулила свои стихи и свои встречи; я спешил делиться с кем-то, говорил себе: вот как звучно сейчас во мне сердце, как полон парус, что понесет вперед, где интересно, где по-другому; и я был пьян, потому что будущее, всегда более звонкое, чем настоящее, полно мечтой. И это сейчас пугает, гнетет, вовлекая слухом и чувством в то предощущение, в ту жизнь, что я уже прожил, а стало быть, ее нет для меня. Не новое чувство, не перед носом стоящее торжество, а волнение давнего, что в реальной (или нереальной) жизни уже прошло. Там живы многие, и впереди потери – это замыкание, коллапс, тромб. Слышу двадцатилетнего себя, когда и Бродский был жив, и я читал живого, как бы в вероятности встречи. Я был другой, чего-то хотел, и вот мне приходит память об этом желании, и уже знание – что впереди; и это страшно, невозможно не по-людски, жить – зная. Ведь полнота потерь только к одному – к ожиданию встречи. Здесь же взгляд назад, где эти потери необратимы, невосполнимы. И рвется нить.

28 января 1996 года, питерская окраина, за темным окном железная дорога, пью чай на кухне, за стеной спит маленький сын Женька. По радио сообщают: «В Нью-Йорке от инфаркта умер Иосиф Бродский». Меня согнуло пополам, сам не ожидал, что так ударит. Мой словарь тогда был растворен или замешан на Венедикте Ерофееве и Бродском, курсовая работа по речи в театралке – эссе Венички об Иосифе. Словарь – это немало, он прозванивает по позвонкам – держи вертикаль, и он же в составе крови, потому такая физическая реакция. За минуту до сообщения мы были современниками, и тут бездной распахнулось прошлое, в котором остался он: «И мир на миг как бы вздрагивает от пореза». А теперь? Клеточки сменились – все, заодно со словарем, и мне никак в ту же реку – поди найди ее, растворенную в океане жизни.

Бродский, которого видит Ира, совершенно не слышится мне. Искать согласие.

На стене клочок с рисунком Максима Обрезкова – длинный стол в арках по краям – эскиз к Ялте. Белый фон, прожженный окурками – ялтинское небо – за спинами героев. Когда темнеет на сцене, зажигаются лампочки и через прожженные дыры мерцают звезды. В финале дырки соединяются как точки на контурной карте, и образуется схема Ялты, сперва раскрашенная и живая, после блекнущая, тлеющая, остаются только линии. Конечно, это иллюстративно, лобово, прямое переложение литературного образа; но в данном случае уместно, если дается в развитии, живет через весь спектакль: экран, на который проецируется хроника беспечной жизни 70-х, мечты Актрисы о Париже, военные кошмары Капитана, этюды Шахматиста, мерцающий огоньками приморский городок и мертвый контур стершейся памяти.
Когда Максим нарисовал на этом фоне стол, я сразу отказался – слишком близко угадано и просто. И то и другое слово должны бы быть в защиту, но угадан и просто выражен не только смысл «Ялты» и наших представлений о спектакле, а еще и мои натруженные ассоциации о театральном пространстве – Макс неприятно угадал меня и принес решение абсолютно в моем духе. Ножу поисков предложено масло, а хотелось бы дерево, если уж не мрамор. Такую же декорацию я видел к сцене в гримерке в «Сонате Пажа» – так и недоснятом фильме – за этим столом гримируются героиня Ирины и воображаемая ею Мать, которую, я мечтал, сыграла бы Людмила Максакова. Я вспомнил все столы моих пространственных решений: Уильямс – главный элемент декорации, из-под стола рождается героиня, как бабочка-однодневка; «Игроки» – огромный игорный стол – на нем вповалку храпят шулера; «Татарин маленький» – стол-качель-танцпол-берлога Коляй Коляича; Бергман – стол-рулетка на авансцене… и главный стол – объединяющее решение «Маленьких трагедий»: они долго бродили и представлялись каждая в своем пространстве, пока наконец все пиры пушкинских гениальных этюдов не собрались к основному, ненаписанному, нереализованному, мелькавшему в черновиках – к тайной вечере – к давинчевскому столу главного пира на переломе эр. Потому сразу отторжение идеи Макса, не хочется палить из пушки по воробьям: «Ялта» Бродского для меня все же менее важна, нежели «Маленькие трагедии», которые вероятнее всего, вообще не будут реализованы. Хотя бы потому, что уже вообще не мыслю и не вижу себя театральным режиссером.

Посмотрели в МХАТе комикс «№13» с неплохими, но отвратительно кривляющимися артистами. Скоро публика нового покроя совсем уничтожит театр. Один хорош, ради него и ходили – Леонид Тимцуник. Потом вместе ехали со спектакля, он подвозил нас с Ирой – такой цельный, внятный взрослый – хочет настоящей работы. Думаю про него, про участие в нашем Бродском, где самое главное: собрать нескольких вот таких настоящих и цельных, у кого «душа грустит о небесах».

«В настоящей трагедии гибнет не герой – гибнет хор» – сказал ИБ в Нобелевской лекции. В поэме «Посвящается Ялте» убитый не играет, о нем только говорят. Но мне необходим этот безмолвный персонаж – Хор – единственный положительный, ХОРоший в этой истории. Вижу Леонида Федоровича Тимцуника – блистательного пластического артиста – роль без единого слова. Он, ученик выдающегося мастера сцендвижения Кирилла Черноземова, ставил пластические номера и разводил весь кордебалет еще у Аркадия Райкина, артист огромной культуры, европейского или даже мирового уровня. Мы познакомились на пробах у Германа, где Леня сыграл мощный финальный эпизод – первая жертва Арканарской резни, учиненной сорвавшимся с катушек Руматой. И в МХАТовском спектакле, который смотрел ради него, Леонид Федорович был прекрасен, кроме одного момента – единственной произнесенной реплики – говор. Леня родился в Джанкое, его речь – крымчак с Привоза. Когда он открыл на сцене рот, я аж зажмурился. Но в «Ялте» у Хора нет слов, Хор без слов – прекрасно. И Леня зажегся моим предложением, однако…
Звонок:
- Алексей Евгеньевич!
- Да, Леонид Федорович?
- Есть разговор, предлагаю встретиться.
Леня положил на стол пухлую ролевую тетрадку с переписанными от руки стихами Бродского, которые, по его мнению, непременно прочитает Хор в нашем спектакле.
- Но, Леонид Федорович, во-первых, Хор безмолвен – это решение, принцип роли. А во-вторых – ну как вы себе представляете – с вашим говором Бродского читать?
- А иначе, Алексей Евгеньевич, мне неинтересно.
Он никогда не играл роли со словами, все режиссеры эксплуатировали выдающиеся пластические способности, а тут идея фикс, новый уровень, он не отступится.
- Леша, мы застроим каждое слово с такой густой пластикой, что все зазвучит органично. Давай рискнем. А безмолвным у тебя будет Следователь.
- Саша Тараньжин?
- Ну да, у него же нет слов в поэме…
- Да, только в поэме есть Пролог и Эпилог от автора, который я как раз хочу отдать Следователю.
- Зачем, отдай лучше мне.
- Не хитрите, Леонид Федорович, вам бы это еще освоить, - я дружески похлопал пухлую тетрадь. - Еще я думаю добавить Следователю монологи из «Школьной антологии», как будто он приехал на расследование в родную Ялту и вспоминает бывших одноклассников.
- Слушай, а может, я сыграю Следователя, а Тараньжин будет Хором?
- С подобранными тобой текстами? - Я снова похлопал пухлую тетрадь.
- Нет, без слов, как и задумывалось, а пластику я ему поставлю на высшем уровне, гениальное решение – Хор без единого слова.
- Согласен, Леонид Федорович.
- Так что – я теперь Следователь?
- Нет – Хор, учите текст.

Бывают счастливые дни, а с утра и не знаешь, не ждешь. Иришка убежала репетировать сдачу затяжного шедевра Ивана Поповски, а я включил Бродского и суп варю. От нудья Иосифова коты завыли – смешно. Я слушал, слушал, потом лениво открыл давние наработки, почитал, вчитался, да и проснулся – интересно. И в пятьсот ударов по клавишам настучал схему пролога, обнаженно, так чтобы смысловая ткань высветилась. И ведь высветилась же, да затянула, да повлекла – взял след. Ах как жаль прерываться, да в театр бежать, да водку там пить.
Иван нагромоздил станков, посадил оркестр, четырех див-певиц на возвышения вознес, дал дым и для надежности пустил проекцию космизма и природы! Оркестр шпарил шлягеры из Вивальди, Пьяцолы и Чайковского – без передыху и пиано – в общем: грянули, пернули, надымили, удивили – сошло. Венцом – банкет на 100 персон, столы ломятся, все поют, стихи читают, вундеркинд Глеб резанул на рояле Щедрина – молодчага. Водка хорошая, закуски полно, время – стремглав с ямщицкой удалью махнуло за полночь – разъезд.
А все-таки Балаганчик Иришкин стал-таки домом, частью нашей жизни. Войдет ли туда Бродский?

Большой сценарий, трудный спектакль. Мы уже собрались на первую репетицию, когда определились с последним артистом, Тимофеем Трибунцевым. Думал побриться с утра, не стал – режиссерские суеверия. Побрели впритык к началу, Иришка бежит, а я плетусь нога за ногу, дышу, настраиваюсь. Ира торопит, боится опоздать.
- Ириша, как ты не понимаешь – у меня же праздник такой, торжественный – я же три года ничего не репетировал после «Татарина».
- Леша, ну ты идешь, как Бегги-бассет, я тебя на поводке волочу, а ты упираешься.
- Не буду спешить, беги сама, если хочешь.
- Бассет на выставку идет, у него торжественный день, но он все равно – бассет.
Это было 21 января, в нашу третью годовщину венчания, я еще свечи с утра венчальные зажег, с которыми в Чесме стояли.
Первым нас встретил Тимофей Трибунцев – он приехал отказаться.
- Тима, мог бы просто позвонить, зачем время тратить?
- Ты бы еще сказал «послать смс»! Прости, но я просто не смогу с моим графиком.
Спасибо за честность.
Мы остались с Володей Топцовым и Сашей Ливановым. Сашу я накануне ходил смотреть в театр Эрмитаж, на «Золотой теленок». Спектакль задержали на час – артист опоздал. Худрук вывел его на сцену перед публикой и заставил переодеваться и гримироваться на зрителе, а зал аплодировал. Прям Карабас-Барабас какой-то. Прождав час, я посмотрел начало, как раз до появления Саши Ливанова, и ушел. В пустом фойе бродили артисты и среди них гусь, настоящий живой гусь – тоже артист – перед ним было особенно неудобно, но еще неприличней было бы умереть от ужаса и пошлости. Саша оказался хорошим, Володя Топцов – тоже, Тимцуник не смог прийти – выпускает спектакль, Трибунцев отказался. Но мы репетировали, говорили первые слова, знакомились. Потом беседовали с директором – условия беднейшие, но главное угрюмство не в этом. Боюсь, что, давая нам эту работу, они впрягут Ирину в люто нежеланные «Времена года» Ивана Поповски, будут обязывать. К тому же ясно, что в их раскладе Бродский – последний, в очереди за двумя другими постановками. А это невозможно – у меня пять артистов из разных театров Москвы, мы не можем в очередь, нам нужен зеленый коридор. Не придется ли другой дом искать?

Из потока машин на Садовом кольце вот-вот должен вынырнуть и подхватить меня Леня Тимцуник. Так приятно и хорошо ждать именно этого, не мучась ответственностью обо всем остальном – мнимом и неважном.
Репетиция: толковая ли? Много говорим, меньше пробуем. Разбирали монолог Актрисы, Иришкину часть поэмы. Нащупали точное – смешное, потому верное. Мы вместе, и вместе работаем – странно, ведь именно с этой мечтой-надеждой я когда-то покинул Питер и стал москвичом – долго же пёр.

Мешает и не получается в Бродском – интонация. Пафос, серьезность, давление судьбы автора на историю. А она должна рассказываться нелепо. Это все же театр, игра, а не трагические поминки по самим себе. Репетируем, я произношу какие-то серьезные слова, но все – мимо, тупик, не дышат и не влекут жизни. Разночинская решимость – неверный ключ. Его нужно раскрывать иначе – не Бродским, а Хармсом, – шутовством, стебом, анекдотом, и не бояться, трагедия не перестанет быть трагедией, если будет смеяться, глумить, наоборот – она безусловно и внятно прозвучит в обертоне, в подзоле, в сути.
Нужно все и всех переименовать. Хор – не гений и не поэт – это и так есть – а юмор – человеческое тепло и приветливость улыбки. Рассказывать не трагедию, а сказочку, и не заботиться, что не дойдет, – страх сам собой в нас и так жив, и так нас держит – буки все боятся. Когда придет мальчик с пистолетом – страшно станет всем. Этот мир погубила серьезность, разговор «не в шутку». По сути, главный приговор всем этим господам, что судили Иосифа за тунеядство, выпирали из страны, преследовали, донимали, не давали дышать – это все были серьезные ребята, без улыбки. Мандельштам, боявшийся утренних гостей и прыгнувший со второго этажа на клумбу: «Сейчас расстреляют, век-волкодав» – вот что нужно держать перед глазами – комичность и ужас этого прыжка. «Посвящается Ялте» – страшная сказка. И начинать надо не смертью Хора, не убийством того, кому будем лепить нимб, что затвердеет в ореоле трагических ассоциаций, а со следственного эксперимента, который проводят два дурака – Следователь и Хор, как Холмс и Ватсон. Они увлечены ребусом, игрой. А уж холодок космоса и так сквозанет – есть в тексте, в ткани, в основе.
Одиночество – вечность без Бога.
Хулиганский легкий спектакль.
Но конец игры и – страх.
В «ожидании Годо».
Все – под балалаечку, скрипицу, сурдинку.
Без Достоевского, но с Честертоном.
Полюс ужаса дан, он – в зрителе.
Так что не надо жать, давить, пугать и, главное, морализировать.
Надо смеяться, пока всех не стошнит.
Помнить Венечку и нелепую смерть от шила в горло – найдут, достанут – не сомневайся, а ты знай одно – пой или пей.
А кто-то выбросится в окно, как безумная Галина, что оклеивала стены ерофеевскими рукописями, чтобы не украли… но это будем не мы.

Скользим по тротуару, спешим на репетицию. Приходим раньше всех, сегодня ранняя и ненадолго – надо много успеть. Иришка бежит в магазин за печеньем, чтоб веселей пить кофе в перерыве. Приходят артисты. Первым, как всегда, и чуть заранее Саша Ливанов, точно вовремя Саша Тараньжин, чуть припоздав и, как всегда беспокоясь – Володя Топцов. Леня, понятное дело, опоздает всерьез. Пошли легким прогоном, читая сочиненную пьесу – выстраивается, время пролетает незаметно и плодотворно – смеемся, радуемся, что-то накопили за месяц встреч. Вечером сажусь за пьесу, пишу до шести утра, с чугунной головой ложусь счастливый спать. А во сне плачу – то ли перенапряжение, то ли дурные предчувствия, но пьеса вчерне завершена, охвачена в целом. Этап.
Грустный кадр по телику: подравшийся с морским котиком пингвин идет по берегу – вся его белая грудь в крови, идет, идет, ложится и умирает. Ира смотрит: «Это же наш Хор из спектакля!»
Жить охота.

Заявлен трехактный Бродский – первый эскиз. Камбурова на просмотре побледнела, вышла из зала. Потом приглашенный Володя Михельсон, завмуз Олег Синкин и директор Борис Смбатыч уговаривали ее в необходимости такого спектакля. Утверждено – работаем.

А в кафе «Blowup» – придомной резиденции великого художника, напротив Казанского собора в Питере – нас поджидал Боря Петрушанский. Как же хорошо и интересно сочинять с ним спектакль! Мы сидели с трех до десяти вечера, голова уже гудела от идей и решений – очень хорошо все придумывается. Теперь осталось провести механизм разделения постановки на двух основных участников – театр Камбуровой и театр Бориса «Лицедеи» – это очень важно для дальнейшей жизни спектакля. Под конец встречи подъехали Таня Колганова и Вадик Сквирский. Привезли черно-белую фотку пражского периода: по Казимирову лесу идем молоденькие Гаврик, Вадим и я.
- Боже, как я постарел!
- Ты-то еще не очень, а вот я… – обменялись любезностями со Сквирским.
А ведь совсем недавно – каких-то восемь лет.

Подробный разговор в Питере с Борей. Спектакль из простого и понятного, решенного исключительно в рамках слова и текстов, переключен в регистр трудного и прекрасного, ухватывающего как главный принцип визуальную ситуацию. Утрудненность не в объекте переключения – из словообраза в зримый образ, утрудненность в самом переключении, то есть – трещит моя голова, вбирая новую мысль. С Борей всегда так, затем его и позвал.
Подумалось, как было бы хорошо зацепить его на весь процесс, чтобы поотменялись его Парижи, Кореи, Гвинеи и остались только мы с Бродским.
Представил это и ужаснулся – перебор. Нужно нюхать по чуть-чуть, только касаться, чтобы взять направление и прощаться на время, как флюгер с ветром. Мне Нонна Семак как-то подарила баночку абхазской аджики такой крепости, что ее нужно четверть чайной ложки на кастрюлю супа. Я не разобрался, пришел домой с подарком, отрезал ломоть хлеба, намазал масла и тонюсеньким слоем (меня же предупредили) нанес аджику – через секунду я думал, что сгорю изнутри – взмокла голова, горело лицо, а во рту уже полное бесчувствие – как в эпицентре взрыва. Тому подарку уже пять лет – еще до моего отъезда в Москву, – а банка полнехонька. Так и с Борей – по чуть-чуть, с кончика ножа, не посыпая сверху и не замесить на нем, а три крупинки растворить. Потом еще, и еще – пока море не станет соленым и Балтика, взвесив туман, не обратит береговую линию Питера в Черноморскую Ялту, а после в Адриатическую Венецию. Впрочем, Боре достаточно было сказать только это и подарить привезенный из маленькой венецианской типографии экслибрис Бродского – и сразу оформился мир, отделилась суша от вод.
Ялта, в моем понимании Бродского, во встрече с ним, в пересечении береговых фонарей, ловящих Серафима в ночном южном небе – это миражный топос, в котором просвечивают, отражаясь друг в друге Питер (Ленинград) и Венеция. Свежий радостно-щемящий ад юности и печальный вспенный недостижимый рай последнего пристанища, острова Сан-Микеле.
Васильевский остров, где жить – умирать, даже в воспоминаниях – к «Мокрая коновязь пристани».
Они проникают друг в друга, сквозят и миражат.
Вот пока главная эмоциональная опора пространства игры и художественного решения.
И еще одно побережье, казалось бы, совершенно не здесь и не про то, но и в биографии автора, и в сути понимания места, дающее полноту через обертон и контраст – Белое море, архангельская ссылка.
«Север, в огромный айсберг вмерзшее пианино»; «В деревне Бог живет не по углам».
Это место непосредственно предшествовало Ялте.
Боря придумал столбы-причалы, вертикали Венецианского берега. Их навершия архитектурны – купола храмов, сами они – указание на место: где-то Венеция, где-то Питер, а где-то деревянный, грубо рубленный архангельский столб – север.

Переговоры с директором. Я долго и убедительно аргументировал необходимость оплаты проезда художнику, в конце концов сказал, что заплачу из своего кармана. Борис Смбатыч, покраснев алее флага прошлых радостных времен, чихнул и решился на предваряющие договор затраты.
Довольный победой, я позвонил Петрушанскому, а он извинился, что приехать не сможет – что-то у него там рушится.

Выпил корвалол, посмотрел на часы: мать честная – четыре утра! Скорее спать, утром репетиция…
Накапливается усталость, усталость и невнятность.
Пропадающий в заботах Петрушанский, спящий после тяжелых гастролей Максим Обрезков, не отвечающий на телефонные звонки звукорежиссер Паша – не слышит он их, что ли? Потерянный нерв репетиций требует новой крови. А у меня и прежняя спеклась.

Спектакль зависает – занятостью обоих художников – Петрушанский не может приехать, а Обрезков решительно занят.
Нужны средства. Надо перевести всю работу художника на штатного художника театра. И все, что не успевает Боря, доводить самому.
Нужно укутать спектакль заботой, в том числе и поисками материальной поддержки. И еще – заключить договор, пусть копеечный, но с полной определенностью авторских прав, сроков выпуска и обязанностей театра.

Ира в метро читает Кейса Вейрхела о Бродском, я – книжку испанского автора о гражданской войне – надо поддерживать испанский и латиноамериканский след магического реализма в израненной текущими во все дыры делами душе.
Вчера позвонила мама:
- Леша, читаю и печатаю твой дневник, ты уже второй раз пишешь, что Бродский похоронен рядом со Скрябиным…
- Мама, я знаю, это ошибка – там лежит Стравинский.
- Ну ты уж не сболтни где, подумают – бескультурье.
- Ох, мама, как не хватает мне сейчас тех, кто бы так подумал.

Первым высыпал камни из-за пазухи вдруг разрежиссировавшийся по погоде, наверное, Леня Тимцуник. Я курил перед театром на хмуром ветерке и глубоко утопал в пришедшей догадке о Шахматисте; кажется, понял, что? играть Саше Ливанову в первой части монолога – Мандельштамовский страх ареста – до белых глаз. Мне даже наитийная телеграмма от Иосифа пришла: «туда думаешь, не случайно он талдычит следователю: вторник-суббота, вторник-суббота: «От вторника и до субботы одна пустыня пролегла…»» Кажется, я разгадал и его многословие, и тафтологичность высказываний во всех строфах первой части.
Да не то что разгадал, перед сном пришло: услышал и долго хохотал про себя – очень смешно и узнаваемо получилось – первая улыбка-догадка.
Но утром все надо сформулировать и найти не ассоциации, а точные слова для артиста Саши Ливанова, который этот монолог уже заездил. Вот про это я курил перед театром на хмуром ветерке, когда подъехал Леня и, рукопожавшись, мы пошли на репетицию.
Я начал издалека. Попросил Сашу выдать голый текст – без интонаций, мизансцен – только слова. Дослушал до нужной реплики и сказал:
- Не понимаю ее, не понимаю совсем.
Добрые артисты бросились мне по-товарищески объяснять. И я – тупею. Потому что не объяснения нужны, а вслушаться внимательно: там парадокс, там кроется взрывающая смысл загадка. Я пошел большим кругом с большим жаром – привлекая предыдущий текст всего куска, как в корне совершенно непонятный.
Непонятным в этом эксперименте оказался я сам. Леня снял шляпу и резюмировал: у автора все прозрачно. И пошел с Сашей репетировать кусок, режиссировать, объясняя тупой поверхностный смысл от строчки к строчке. А для меня вопрос стоял о целом куске, о зерне персонажа, о его характере. Цитирую Бродского: «Вот в ту минуту я клянусь вам мог убить его, в глазах моих стемнело». И я наблюдал с предательским равнодушием этот Геростратов пир. Пока наконец не взорвался. Что было сколь неожиданно, столь же и бессмысленно. Началась дискуссия, полетели камни, не держать же их за пазухой, взялись орать. Я объявил перерыв и попросил Сашу на пять минут. И после перерыва он очень точно и смешно попробовал – получилось. Но дискуссия возобновилась, видимо, многое прижало нежную актерскую душу Лени. Репетиция вылетела в трубу. Я понял: ему не нравится все, что я сочинил к основному тексту Бродского – почти все. А стало быть, он напрочь не слышит и не чувствует партитуры. Ну и молчал бы, кларнет – нет! Требует ответа, и хоть тресни. Я треснул, он – тоже, трещина пошла по всей конструкции. Что теперь делать, не знаю. Всякий раз с любым предложением буду думать тревожно, а не наращиваю ли ему за пазухой новый камень. Срезаны многие, казалось бы, незначительные детали, но они были манками, фишками, маячками моего замысла – секретиками. Пошла тенденция «опрозрачнивания» и выпрямления. Зачем я тогда сочинял?

У театра Саша Тараньжин с кружкой чая и сигаретой, Ливанов подъехал. Леня опоздал на полчаса, сказал, что сам себя ненавидит, и потом щедро делился – изливался этой к себе ненавистью. Хочется поскорее определить – у его нежной женской актерской души месячные – подождем; токсикоз – будем терпеливо вынашивать; самое страшное, если климакс – тогда обвал. Он капризничает, все с ним осторожны – бедный ежик с двусторонними иголками – он объелся режиссерами и хочет ставить сам – как мне это знакомо, я начинал с таких. На Уильямсе по очереди были Дручек и Латышев. Но их режиссура была готова в любую минуту лечь на амбразуру, чтобы актерство прорвалось. Подождем. И если не полегчает, придется сказать: «Дорогой друг! Ничего же не изменилось: та дверь, в которую ты вошел, по-прежнему открыта. И все свободны – уйти или остаться».

У нас ночевал Боря Петрушанский, он очень беспокоится, что некому подхватить художественное воплощение спектакля. Вера Мартынова, выслушав идею, наотрез отказалась – ретивая туповатая молодежь. Но рекомендовала некоего Алексея, мужа ее однокурсницы. Тот оказался внимательным, вменяемым и, кажется, талантливым парнем. Уже готовит макет.
В спектакле пауза – вспоминаю, про что хотел ставить.

Алексей принес макет по замыслу Бори и моему. Я не узнал нашего замысла. Зрителю место на балконе (всего восемь человек), а действо внизу – бред. Но, надо похвалить парня, проявил творческую самостоятельность. До этого Леня своей версией спектакля остановил репетиции на неделю.
Жизнь учит добиваться своего.
А хочется в Ялту или в Киев. Но не в Питер, где все равно буду работать, – а надо отдохнуть, резко, пусть на коротко, сменить обстановку, взглянуть на все со стороны.
Ира ездила в Тобольск. Поездом. Две ночи и день туда, там один спектакль, две ночи и день обратно – безумие, когда стоят репетиции и моя голова – лягушка, дразнящая вола. Не хлопнуть бы.

Марианна в который раз выручает. Петрушанский шлет деньги из Питера на декорации, а курьера не найти. Ну и пытка юности моей снимает с карточки 120 тысяч, и с пухлым конвертом я прусь их отдавать от банка по Садовому кольцу к «Крепери де Пари» французской блинной, где уже ждут художники. Иду мимо стройки, забрызганной оранжевыми огоньками рабочих курток, – гастробайтеры. Вхожу в дощатый коридор, спереди топают оранжевые куртки и сзади тоже. А навстречу идет мужичок и перебрасывает ключи из руки в руку. И как раз возле меня роняет эти ключи и резко наклоняется. После я мучительно спрашивал задний карман брюк, а не исчез ли из него пухлый конверт, наличие которого я так и не решился проверить, взятый в плотный марш оранжевых курток.
У «Крепери де Пари» толпа: по Тверской едут танки, бронетранспортеры. Первая мысль не о параде, грядущем и славном, а о государственном перевороте.

Вадик Сквирский приехал на денек из Питера получать грант у Жени Миронова – общие цацки, и мне предстоит. Сейчас Вадим в ду?ше, я разложил нарезку, сварил кофе. Как он когда-то встречал меня на Вышеграде в Праге: Что будешь к завтраку: «Мартини» или «Кампари?» И я заплакал тогда.
И поедем получать режиссерские гранты – он на «Три сестры», я – на Бродского.
Уже даже не кажется сближением, но воспринимается как что-то совершенно естественное, совершенно мое.
На выдаче грантов каждой номинации был назначен свой свадебный генерал, своя звезда. Мы взаимно ошалели, увидевшись с Людмилой Васильевной, она держала листок, в котором был указан наш Бродский, – она мне вручала грант. Это второй случай в моей жизни, когда широкая Москва пожаловала успехом. Первый – в 97 году – стипендия Мейерхольда, за полмесяца до кончины отца. Я тогда о Мейерхольде имел одно представление: кукрыниксовский бюст на столе Дзекуна в Саратовской «Академдраме», главного режиссера, папиного ученика, и я очень хотел такой же. Стипендию вручали в Брюсовом переулке. Знал ли я, что когда-нибудь зачащу здесь гостить, в третьем доме по соседству – к Максаковой. И что однажды-таки мне придет этот бюстик Мейерхольда – она подарит. Утром подарила Фоменке Станиславского, а вечером мне – Мейерхольда. И вот следующий лавровый листик, чтобы не унывал в профессии, – Максакова вручает грант. И таких наговорила слов, такой хохломой расписала меня в достойном собрании – и неловко, и радостно. Что там семь труб, поваливших Иерихон. Мне хватило бы и одной тростниковой дудки. Слава богу, возраст прошел, по молодости занесся бы в гибель задироносости.

Вот я стою перед директором небольшого московского театра в последние дни апреля, а на конец мая назначен прогон спектакля, и нужно срочно запустить изготовление декораций:
- Срочно, понимаете! Потому что через два дня майские праздники, и мы ничего не закупим и не запустим цеха!
- А что я могу сделать, - пыхтит директор, - деньги еще не пришли.
- А что вы будете делать, когда прогон перенесется на осень?
- Я напишу в отчете, что это из-за задержки финансирования.
- А что я буду делать, когда осенью приглашенные артисты из пяти театров разбредутся сниматься в сериалах? Они сообща дали нам май, освободили время.
- Ну, я не знаю, - горемыка-директор разводит руками.
Нет, он знает - выкручиваться все равно буду я, а ему главное отчитаться. И я выкручиваюсь, выкручиваюсь так, что у него багровеет лицо и лоб покрывается испариной:
- Алло, Борис?
Борис - художник-постановщик, он безвозмездно делает этот спектакль, а у себя в театре он еще и директор:
- Да, Лёша?
- Мы не можем запустить декорации - деньги не пришли.
- Сколько нужно?
- Сто сорок тысяч.
- Иду в банкомат – через полчаса снимай.
И через полчаса машина декораторов выруливает от театра на оптовый рынок – за материалами.
А в кресле сидит багровый пожилой мужчина, у него дрожат руки:
- Как я теперь отчитаюсь перед Министерством и как мы вернем деньги Борису?
- Но деньги же рано или поздно придут, а за все купленные материалы декораторы принесут чеки.
- На чеках будет сегодняшнее число – как, позвольте узнать, я, получив деньги в конце мая, отчитаюсь за них апрельскими чеками? Это авантюра! Вся ваша постановка – авантюра, на которую я, старый дурак, пошел только потому, что в конце года оставались министерские деньги и нам, чтобы не потерять финансирование, нужно было срочно заявить какую-то постановку!
- Ну мы же ее заявили, и спектакль будет поставлен, хороший спектакль! Послушайте, давайте сделаем так: когда придут министерские деньги, мы переведем их моему знакомому ИП за якобы выполненные им работы по изготовлению декораций, он их обналичит, и мы вернем их Борису?
- Вы понимаете, что это незаконно?
- В формальном смысле, наверное, да, но по факту – мы же не врем – деньги ушли на изготовление декораций, спектакль выпущен в срок.
Вот так существующие правила и бюрократическая рутина вынуждают нас становиться преступниками.

Звоню маме:
- Леша, ты подписал договор?
А если нет, а если меня обманут, если в очередной раз ничего не получится – что в этом страшного? Очень важно после большого и напряженного этапа работы над спектаклем понять: зачем продолжать, во имя чего? Идти не по инерции заведенного маховика, а в четком, свежем чувстве цели – в первоощущении. Родовым схваткам нужна сила, и большая, чем для переживания первого наслаждения.
Поэтому, мама, не дави. Не договорами сейчас все определяется, а точно поймать направление ветра и вспомнить о цели. Договор – не условие, а вещь сама собой разумеющаяся. Надеюсь, в этом мы понимаем друг друга.
Однако важно: грант «Акция поддержки театральных инициатив», который Евгений Миронов выделил театру Камбуровой на нашу постановку, на мое имя – фактически половина постановочного бюджета. И с этой поддержкой мы по крайней мере сможем выпустить полноценный черновик спектакля в декорациях и костюмах к концу сезона.

Семь килограмм сложенной вдесятеро тряпки, которую Борис Петрушанский за копейки вывез из Франции и решил использовать в декорации нашего спектакля. Сам он сейчас в Китае, а меня на перроне встречает Николай Титов, декоратор, ему кроить эту тряпку, из которой, по-моему, хорошо только майки шить. Николай берет у меня тюк, и мы садимся в «восьмерку» и, нарушив сразу восемь правил на одном развороте у Ленинградского вокзала, доезжаем за пятнадцать минут до Балаганчика. Интересно, какой парус смастерит Борис из этой тряпки?

Два прогона в мае – на день рождения Иосифа и на мой. Спектаклю быть – это очевидно. Море доработок, тревога, как разрулим осенью, но все не зря: декорации, костюмы, фонограмма, свет, пластическое решение – все готово. Борис вручную расписал шестиметровый занавес, на фоне которого плывет белый кораблик, сделанный Алексеем Витте; подсвеченные столбы с архитектурными навершиями красиво двоятся в черном пластике моря; плеск волн, крики чаек – атмосфера сложилась. Актерски – все ухватили своих персонажей, ансамбль есть. Теперь из всего этого предстоит сыграть симфонию.

Главная тема Бродского – тема частного. Даже более, чем у Венечки Ерофеева, чей вопль «Оставьте мою душу в покое» все равно обращен к кому-то, все равно призыв. Исподняя ухмылка юродства, площадной жест.
Частная жизнь, рваные мысли, страхи… А для нее весь мир кончался краем его широкой греческой туники… Я сижу в моем саду, горит светильник… Имяреку, тебе…
Он везде – один.
Даже в Нобелевской лекции:
- Для человека частного и частность эту всему предпочитающего…
В конце концов «Апофеоз частиц».
За то и сослали, объявив тунеядцем, – смешной и единственно правильный приговор. И Венеция – остров чужих, и самая частная смерть от инфаркта.
Гимн частности - «Осенний крик ястреба».
Но эта частность говорит в мир, в космос, в пустоту. Эта частность говорит
- не «я» – «ты».
Я взбиваю подушку мычащим «ты»!

«Посвящается Ялте» – расследование не преступления в первую очередь, а убийства частного человека, вне достоинств и недостатков, вины, заслуг, памяти.
Убитого именно за эту частность.
Убитого тем, кто не тормозил, кто именно эту частность и возненавидел инстинктивно.
Частность опасна. Она всюду слышит фальшь, с ней не построить государства, с ней не поспоришь.
Решение одно – выстрел.
Ко всеобщему согласию.
Искусство элитарно? Бред – дико! Более, чем все прочее, оно выражает потребность гораздо более первичную, чем охота, секс, прием пищи – подражание – само, в чистом виде. И не глупое ученое подражание человека природе, но главное и прямое – подражание твари Творцу. В чем образ и подобие, по коим созданы? Да именно в этом – в творчестве. И в понимании мира как творения, отношение к нему как к творению. Поэтому Христос выбирает Петра: «Симоне, на тебе я построю свою церковь!» - за этот дикий порыв подражания, пусть даже ничего еще не смыслящего:
- Господи, хорошо нам здесь быть, построим три кущи!
Вот начало искусства.
Господи, и я хочу, как ты! – и пошел по воде, в подражание Богу.
В этот момент Христос намекал, что море, вода – Его творение.
Его призыв: Будьте совершенны, как Отец ваш небесный.
А Христос за евхаристией: «Сие творите в мое воспоминание» - повторяйте так же.
И позже Павел: подражайте мне, как я Христу.
Может ли искусство, что просто в прямом переводе смысла означает: подражание Богу – быть элитарным?
Будьте как дети – помните, что вы – творцы.

Тягомотина. Нашлись вроде деньги на доработку, но никак не утрясается с расписанием. А я уже не помню, про что ставил. Надо освобождать голову, открывать что-то, искать, лезть на стену, вылупливать тему. Однако держит невыпущенный спектакль, да и будет ли он лучше от дополнительных 13 репетиций, не уверен. Должна выхлестнуть какая-то другая, все по-новому прожигающая идея, поговорить бы с кем. С кем? Папа, Коля Лавров, Рудик, Кирилл Черноземов. Никого. Только еще дальше их всех усталый Фома – ему не до меня.

Какое возбуждение минувшей весной, выражаемое даже не в переживаниях и работе, а в беготне по двум проектам, азарт самой спешки.
Вот заканчивается репетиция в театре, срочно несусь на отбор артистов для фильма, оттуда на встречу с художником, ругаюсь с директором, пробы.
Снова репетиции, все бегом, бездумно.
И безрезультатно.
Велотренажер какой-то.
Даже пожалеть не о чем, не очень-то и дорожил самими целями.
А все страх: влюбиться, отдаться, сделать настоящую ставку, рискнуть. То есть – не вложился. И беготня эта, отойди в сторону, посмотри – не к спектаклю и к фильму, а напротив – от фильма, от спектакля. Как между двух жен, с обманным легкомыслием, что живу обеими. Но в какой из них проросло мое семя? Обе только измучены.
Впрочем, одна другую питала, посылала пирожки, которые я съедал по дороге.

Немудрость моя, мелочность, ох-х… Готовлюсь к разговору в покое и рассужденье, подбираю аргументы, мысленно выстраиваю конструктивный диалог, беру трубку, звоню директору театра и слышу, что он со мной вообще говорить не хочет, что он-де в отпуске.
- А как же моя премьера, могу только в сентябре, в октябре уже другая работа…
И уже аргументы комкаются, судорожно пытаюсь стянуть их в узелок и сунуть в чужое закрытое ухо. Дурак я, дурак.
Ты с разговором, а тебе шандалом по морде, ты искусством, а против тебя бандиты. Я про это «Игроков» делал – нет хитрости против тупости, учись читать вызов: первый удар в дворовой драке – ногой по яйцам. Это ж зона, что ты хочешь.
И еще. Когда формулируешь вопрос, точно по-настоящему, знай, что ответ ты получил, именно ответ, на именно твой вопрос – не ошибайся.
Будьте добры… А тебе харкают в рожу – это ответ, не сомневайся.
Ответ, что добры не будут.
Сегодня блистательно побеждал в подобном диалоге в посольстве Латвии при подаче документов на визу. Ты ей – вопрос, а она в ответ:
- Вы меня не слушаете.
Как только понял – сразу все пошло.
Удалось избежать прямолинейности. Ведь мы не знали, кто мы друг перед другом, кто первый понял – тот и победил.
И директор театра давно меня понял. Вот я и получил ответ – лишь бы побольней.
Надо сменить тактику.

Надо в Бродском, чтобы Хор перед выстрелом прикуривал от спичек, потом Следователь возьмет этот коробок, погремит и уберет в карман, а в монологе Капитана, когда тот захочет прикурить, – бросит ему коробок ненавидимого Капитаном Хора. Но тот пару спичек сломает, а прикурить не сможет, достанет трофейную зажигалку и будет сидеть перед огоньком – своих солдат вспоминать.

Я – Я – 69
Ялта, январь 69 год.
69 год – середина между 65, когда Бродский вышел из ссылки и 72, когда изгнан из страны.
Ялта замерла между Ленинградом и Венецией. До обоих примерно равное расстояние, Ленинград – на север, Венеция – на запад. Зима в Крыму – несезонное время.
По всем приметам это перекресток.
В такой точке хорошо видится все прошлое, представляется будущее.
В отражении холодной черноморской воды…
Нет, сперва в отражении ночного окна ресторана – сам себя же принял за Мефистофеля.
Сухое левантинское лицо – других собеседников не было.
В отражении дата 69 год перевернулась и стала 96-м.
Тем же январем. Январем, когда вне Ленинграда и Ялты, Венеции – третий инфаркт.

Имя первого месяца года начинается последней буквой алфавита. Нас приучили, что почему-то Я – последняя буква. А ведь по старой грамматике начало и конец – однокоренные слова. И мы привыкли мыслить алфавит линейно, а если это круг? И тогда Я – А соседствуют, перетекая одна в другую, что и слышнее, и понятнее. Как понятнее, что январь течет из декабря, а не вдруг посреди зимы начинается год. Так что Я – вершина, пик, начало и конец, слияние альфы и омеги, неслучайно местоимение первого лица. И поэтому, добрые неучи-педагоги, давя детское самолюбие этим «Я – последняя буква алфавита», не оскорбляйте алфавит. Потому что следующая Аз – высокое местоимение первого лица, стоящее в начале круга. Знача одно и то же, они соседствуют.

Сбор труппы в Балаганчике. Нежные поцелуи, восторженные приветствия – всегдашние атрибуты Иудина дня. Много детей, нарядная и грустная красавица-помреж Леночка Хаситашвилли, Миша Маргелов, зав. труппой, еще не прилетел, они в своей тайне и в своем переживании. Леночка рассказала, что видела в Тбилиси паренька, на футболке у которого нарисована мишень и подпись: «Я грузин».
Главным событием встречи стал огромный астраханский арбуз, сладчайший – от щедрот водителя Сережи, у него на днях был день рождения.
Елена Антоновна поздравила всех и сказала, что театр – это корабль и мы все вместе отправляемся на нем в годовое плавание. Глубокий образ. Особенно учитывая ее пожелание при этом:
- Давайте все будем идти навстречу друг другу!
Представляю корабль, где команда не по вахтам, а все ходят навстречу друг другу, – корабль, как я понимаю, незамедлительно тонет.
Иван Поповски еще не прилетел из Македонии, всем слал привет.
Расписание моих репетиций во многом зависит от него, ибо выпускается Ваня параллельно – с музыкальным полотном «Времена года». В слове «года» ударение на последний слог – тонкая интеллектуальная игра с популярным названием, то, что это, во-первых, неграмотно, а во-вторых, неудобопроизносимо их мало заботит. Уже вижу Флярковского с умным видом освещающего премьеру, обыгрывая этот сдвиг ударения, придавая естественностью произношения непоколебимую весомость событию. Не потому о них говорит Флярковский, что весомы, но весомы уже потому, что о них говорит Флярковский.
Итак, Вани нет, Миши Маргелова нет, а стало быть, главный вопрос выпуска Бродского не решается никак. Работают пока только художники. Появился новый завпост, вменяемый и, кажется, опытный – это большое подспорье. Коля Титов с ним сейчас готовит декорацию к приезду Петрушанского.
А мои гении-артисты, кажется, готовят нашей работе большую печеную свинью. Их занятости на других проектах выстраиваются в ряд, обеспечивая обязательное отсутствие кого-нибудь в течение всего сентября. И что нам делать?
Что?
Все соберутся и пусть, глядя друг другу в глаза, расскажут сообща, как мы будем наш опус выпускать, если кого-нибудь всегда непременно нет.
Может, денег найти дополнительных? Перекупить их кины?
Я решил ни в коем случае не идти в сопротивление, не ругаться и не психовать. Все люди взрослые, пусть решают. Директор, наверное, спит и видит, как я подставлю театр своим звездным составом, который невозможно собрать.
Зав звукоцехом Андрей трижды назвал меня Димой.

Дорогой Леонид Федорович!
Вот что думаю и чего не скажу вслух, надеясь на твое благоразумие или же на изменение твоих обстоятельств, слова же между нами давно приводят только к спорам.
Можно много говорить, ни к чему, главное одно: твое отношение к нашей общей работе переменилось, а жаль. Очень хочется, чтобы ты с уважением отнесся к своим же трудам и вспомнил тот изначальный импульс, что подвиг тебя на работу по Бродскому: давно не было серьезного поиска и актерская профессиональная стезя никак не складывалась. Были сериалы, коих легион, в которых ты множил от раза к разу роли, эксплуатировавшие твою типажность, – сплошь бандиты. Эта работа приносила доход, но не давала развития, не удовлетворяла интереса в профессии. А контакты с театрами тоже сплошь порочный круг – тебя звали исключительно ставить пластику, ты намаялся.
Тут представилась роль главная, интересная, трудная. Четыре месяца мы терпели друг друга, во взаимном соревновании делая спектакль.
Остался последний рывок – довести. И усилия по воплощению спектакля – дать ему сыграться, не заглохнуть во младенчестве.
И тут искушения: поток киношных предложений.
Ты дрогнул? Поманили деньги?
Потеряешь себя.
Знай одно: ощущение завершенности работы – ложное. Рано считать спектакль сделанным и, полагаясь на разовые встречи, думать, что он уже живет.
Будь.

А теперь пожелания самому себе.
Взвесим обстоятельства.
Артисты крайне редко могут встречаться – все заняты. До премьеры семь
репетиций с большими разрывами, потом месяц перерыва – у театра свои обстоятельства, в круг которых мы не входим. Театр заинтересован в скорейшем выпуске премьеры в любом качестве – отбить деньги, закрыть вопрос.
Что делать мне?
Делать возможное.
Ни в коем случае не считать эту работу главной – иначе изведусь.
Помнить: основное уже сделано и многое пророщено: поливай, ухаживай и не надмевайся – растит все равно Бог.
Делай свое дело.

Веселая пляска по старым граблям.
Внимание! Танец «Те же грабли», исполняет – угадайте кто!
График репетиций, работа, вернее, ее отсутствие, как и отсутствие художника, участие служб театра – каждый из этих пунктов в отдельности преодолевает любую непотопляемость процесса, а все вместе – надо же, как-то плывем; видимо, на совокупности говна.
И репетиции, страшно сказать, продуктивные, что-то все время находим, открываем. Чем непригляднее будущее спектакля, а стало быть, бессмысленнее прилагаемые усилия, тем больше нам открытий чудных.

Самовоспитание.
Леша, принципиальное различие устной речи, разговора от книжной, от записи – в главном слове. В записи оно всегда ставится в конце строки, куска или текста. Потому что важен сам ход мысли, приводящей к этому слову, венчающему его. В устной речи, в диалоге, в деловом общении наоборот: аргументы важны только в случае принятия собеседником посылки, главного, по изложении коего уже можно, если нужно, заняться деталями, нюансами и, если у обоих есть в запасе свободный вечерок – ходом мысли. Да хоть письма друг другу писать. Это тебе как режиссеру, Алексей Евгеньевич, очень важно:
Всегда начинай с главного и, если не приняли, – не аргументируй, не жми. Либо отказывайся, либо ищи ход к главному через другое главное, либо выражай главное иначе. И от них требуй главного, сразу главного и только главного. А что у артиста главное?
Показ. Если в показе убедил, можем поговорить, если нет – бессмысленно и обсуждать: главного нет.
И еще про показ и про все.
Если главное есть, его сразу видно, даже если не выросло и не оформилось. Движение к главному всегда безошибочно – это и есть энергия заблуждения.

Поздние роды, больше похожие на рассказ о ребенке, нежели на встречу с ним, – многое было наработано, просто должно было отлежаться, отжиться. В том числе развиться тот орган, который в диких склоках с Тимцуником рождался у меня на Бродском. Сейчас, кстати, – святая радость встречи, Леня – лучший.
Он победил и как артист, и как коллега-сорежиссер. Ставить пластику – значит точно чувствовать общую структуру. Леня убивал меня занудством:
- Мы ставим детектив!
- Да, но это – поэма!
- Поэма получится, если будет построен детектив.
И Леня оказался прав – четкая структура высекла поэзию.

Звонит Камбурова (сама!), подчеркнуто просит, поди ей откажи, провести третью репетицию в октябре без звукача. У нее концерт, и она не может положиться на нового, только пришедшего в театр специалиста. Но это невозможно, у меня всего три репетиции, только вчера звонил их завтруппой и говорил, что на первые две не придет звук, а я с трагической пеной у рта доказывал необходимость проведения сложнопартитурной репетиции со звуком. Когда должен выйти и сыграть оркестр, не могут музыканты, в данном случае артисты, репетировать отдельно от дирижера – это абсурд. Тем не менее Елена Антоновна просила подумать. Караул! Это худрук музыкального театра, она просит надежного звукача, понимая, что иначе все может провалиться. А что без звука идут репетиции на согласование звукопартитуры с игрой артистов – она не хочет понимать.
- Но я прошу только одну репетицию отменить.
- Не одну, а треть, - у меня их всего три.
В результате нам будут вводить нового человека, вместо того, кто был на выпуске изначально. Сумасшедший дом.
Главный крючок обращения:
- Почему вы не хотите пойти навстречу театру? Упираетесь!
Идеалистический псевдогуманный бред. Пойдите навстречу театру и сделайте спектакль заведомо хуже, чем предполагалось. Кому это надо? Поделитесь малым? Да что вы, я это малое отбил с кровью, это не малое, а элементарно необходимое – отказаться и от него?
Это первый за все время моей работы кивок худрука, первый ее звонок, не содержащий вопроса: как у вас, нужна ли помощь, что сделать для улучшения?
Какая нищета позиции, какое отсутствие достоинства и хозяйскости в своем же доме.

… И только боль воспоминаний гнетет меня…
Лучше – моль воспоминаний.
Интересно, а может ли моль объесть шубу, ушедшего в спячку берложника мишки?
Меня объедает моль расстройств. Просил помощи Михаила Архангела и вчерашнего святого Киприана, чтоб гнали бесов, – слишком собралось на одну малую шкурку наших театральных затей.
Этот Киприан был жрецом и получил в распоряжение полк бесов от Сатаны. Но когда пытался склонить девицу Иустину к браку с каким-то вельможей – ничто не помогало: ни страхования, ни напускной мор, ни прочие козни – всех отбрила. И тогда Киприан-жрец сказал Сатане: «Чего же ты стоишь, если вся твоя шобла даже тени креста бежит и от молитвы девицы рассеивается?!» Сатана бросился душить Киприана, но тут же получил отлуп: тот исповедал Христа. Через день крестился, через год стал пресвитером, потом епископом. И в его краю вовсе не осталось языческих капищ – опустели. Обратил всех. Казнен Диоклетианом.
Так, вот, идя в театр, прошу его заступничества, а то всюду уже хвосты торчат, а я своей досадой их только радую.
А своя радость помрачена – что из всего этого плохого все равно хорошее выходит – отстаивается работа, сложное формируется в простоту – хорошо. Хотя мучительно работать в потере динамики, редкими нахрапами.
Мама сказала – это самое трудное и должно стать главным твоим опытом: завершай все на едином дыхании, после начинается мучение. Я (мама то есть) никогда не повторяю с учениками старых пьес. Лучше учить новые.
Ура!
Так вот, выхожу я растресканный из театра. Отчего растресканный? Ну например, короткий разговор с завпостом Витей, уже прошло полмесяца с прогона, когда решили, что доделывает декорации театр и что художник-куратор – Николай.
- Виктор, художник получил от вас список работ?
- Нет.
- Почему?
- Я не могу до него дозвониться.
Передо мной сидит седой с бородой и смеющимися карими глазами, в общем-то, приятный человек, вроде большой профессионал, работал в Большом театре. Когда у нас на репетиции сломались шахматные часы и я заметил помощнику режиссера:
- Сломались шахматные часы, важная деталь реквизита, надо починить, или заменить.
- Да-да, - сказал мой помощник.
Через полторы недели в день спектакля я спросил:
- Где?
И мне ответили:
- Нет.
Я не стал спрашивать почему, а сказал все, что думаю о реквизиторе, которая никогда не приходит на репетиции и не знает, как важны для нас шахматные часы, а заодно и о завпосте, в ведении которого реквизиторский цех находится.
Через пять минут в зал вошла бледная и расстроенная Ирина:
- Леша, они с ума сошли, говорят: «А вот надо повесить на режиссера оплату сломанных шахматных часов».
- Кто это сказал?
- Завпост Виктор.
- А почему на режиссера? И может быть, он не знал, что это я принес шахматные часы, взял их у брата и отдал в спектакль?
С этого дня завпост Виктор и реквизитор Л*, которую я выгнал за истерику в день спектакля с репетиции (она только прошипела: «Шизофреник» и стала дразнить, корча мне рожи), подружились, плечо к плечу дымили в курилке, о чем-то бодро беседуя. В день прогона Виктор перечислил мне ряд объясняющих причин недоработкам и неисполнению 80% моих заданий, я поблагодарил его за изложение причин, а на прогон он не пришел. Монтировщики Илья и Ваня с листками в руках попросили меня, режиссера-постановщика, и приехавшего утром из Лондона художника-постановщика Бориса Петрушанского изложить им наши пожелания. Мы стали вещать под запись, скрипели перья и оценки монтировщиков:
- Это вряд ли, почему вы думаете, что мы должны, это дорого… Видимо, один, например Илья, чувствовал себя в этот момент завпостом Виктором, а Ванечка, наверное исполнял роль директора Бориса Смбатовича, которому тоже недосуг было слушать наши пожелания. Или, может быть, монтировщики по совместительству за процент являются их агентами, сейчас очень модно – агенты. Я вспомнил байку Германа, пришедшего раз на съемку, а его какой-то мужичок спрашивает:
- Эй, толстый, ты кто?
- Я – Герман, а ты кто?
- А я помощник рабочего в должности администратора по площадке.
- Это что значит?
- Ну как что, очень просто: администратор Сеня за свои полставки нашел рабочего Ваню и ушел пиво пить, а Ваня тоже захотел пива и нашел за свои полставки (четверть администраторской – 10 рублей) меня. Они там сейчас в буфете вместе пиво пьют. Слушай, Герман, а ты не хочешь пятеру заработать?
И вот я спрашиваю завпоста Виктора:
- Николай получил задание? Полмесяца прошло?
- Нет, я до него дозвониться не могу.
И улыбается.
Я достаю из кармана телефон, звоню… А надо было взять телефон Виктора, ибо:
- Ну, видите, вам он сразу ответил.
Потом тут же предложил обсудить мне вопрос со стулом, который я уже трижды обсуждал со всеми его помощниками и дважды с ним самим, а стула пока нет. И шахматных часов тоже. И на прогоне он не был, ему многое приходится объяснять на словах, например, что шахматные часы должны непременно тикать, что они в большой паузе играют тишину. Но Виктор этого, боюсь, не узнает, и часы не будут тикать. И на следующий день после прогона, проходя мимо курилки, где сидели они с Л* и ребята-монтировщики, я услышал обрывок знакомой фразы Бродского:
- Артистов не люблю. Артиста, читающего мои стихи вслух, я попросил бы съесть шляпу…
Умный какой Виктор, жаль только не выстрадал этой цитаты, не сходил на спектакль – основательнее бы было выступление. Хотелось ответить по-пушкински:
- Не обернусь, чтобы снимать плевки со спины, у меня есть лакеи.
Но чтобы так ответить, пришлось бы обернуться.
Мы еще раз поговорили про стул, и я вышел из театра. Мне показалось, что я растрескался. Душа зудела, как ошпаренная.

Ходил к Фоме на показ «Арденского леса». Володя Топцов, подойдя, стал говорить что-то непонятное и сбивчивое.
- Я предупреждал!
- Кого, о чем?
- Что могу не смочь!
- Интересно, неужели я тогда стал бы назначать премьеру?
- А меня спросили о сроках, меня кто-нибудь спросил?
- А как тебя нужно было специально спрашивать? Пришел директор, дал даты, все согласились и разошлись.
- Но меня же никто не спросил.
- А ты сказал, что не сможешь?
- Да, я говорил.
- Пошло по кругу – я не стал бы, Володя, тогда назначать премьеру.
- Вот всегда так получается – артист крайний.
- Я не понимаю, что ты предлагаешь?
Но он ничего не смог предложить. Он только вчера через администратора Мишу передал мне, что ни на одной репетиции перед премьерой его не будет, что его не отпускает Евгений Каменькович. Я предполагал, что такое может случиться? Нет, ни сном ни духом – это нормальный, весомый такой апперкот. Но я знал, что так и будет, вот парадокс – знал. Когда требовал у Смбатыча выпуска в сентябре:
- Поймите, с октября не будет Топцова!
И Топцова нет. Не проскочили. Ему не хватило решимости добиться точного уговора со мной и Каменьковичем, мне не хватило решимости отстоять премьеру в сентябре или отказаться от выпуска.
Оба мы с Владимиром Ивановичем в этой ситуации жалки. Давай хоть оправдываться не будем, умножая нелепость.

Цепь трагических неурядиц со сферой обслуживания, ощущение, будто всем в этой сфере руководит тот же Борис Смбатович, бывший актер, а ныне директор театра, который директорствовал выпуском нашего спектакля, используя две вожжи на одной стороне: на любое прошение, требующее включения мозгов, необходимость затратиться и придумать ход, он говорил: НЕВОЗМОЖНО; а все обещанное, как правило, просто не выполнялось, без объяснения причин, или же выполнялось так, что уже невозможно этим было воспользоваться конструктивно. Я усилиями долгих переговоров выбил 10 необходимых репетиций в сентябре, мне их дали, но… в те дни, когда не могли репетировать артисты, – очень разумное решение. Надо отдать должное и уточнить, что вышеозначенный директор все же бывал хозяином своего слова и сдерживал его с лютою твердостью, например, во всех случаях, когда он, а за ним и все его веточки в лице глав цехов говорили – невозможно. И это было действительно невозможно, несмотря ни на какие аргументы, на очевидные доказательства обратного: сказали «невозможно» - все, не получишь ни за что, и слово держали твердо. Много бы мы увидели шедевров во всех областях искусства, открытий в науке… Какой-то бес прыгнул на голову бывшему артисту южного театра, он сказал себе, что артистом быть уже невозможно, а нужно быть директором, но это словечко, раз сказанное, втравилось, заклеймило язык, и как жаба прыгает ответом на любой вопрос:
Невозможно! Невозможно…
И каким-то образом, говоря его, всякий раз человек становится важным, чрезвычайно серьезным, он вспухает от каждого произнесения этого слова, потому что в нем заложена категоричность суда в последней инстанции, – а это возвышает. И происходит бесовская подмена: человек, призванный решать задачи, горд тем, что диагностирует их как невозможные к решению.
Зачем такой человек?
Он явно не на своем месте, а своего у него и нет, он, куда бы ни пришел, принесет с собой это свое «невозможно», и невозможно станет все и везде, куда бы он не пришел. Хочу предупредить всех, его зовут НЕВОЗМОЖНО, а кратко – просто НЕТ.
Вот как услышите, бегите сами или его гоните. В моем случае его звали Борис Смбатович, бывший актер.
- Ах, лучше бы я оставался актером! – вздыхает он подчас.
И с этим нельзя не согласиться – меньше было бы вреда.
И вот, натерпевшись этого счастья, я тревожно стал замечать его, куда б ни пошел.

Театр Камбуровой Ирина называет Балаганчиком… Их электронный адрес: «ad – kamburovoy». Это «ad» означает «администрация», а по-моему, очень точно: ad – это аd, то есть ад. И я теперь буду впредь именовать эту контору не иначе, как «адский балаганчик».
Назначена репетиция. После всех сложностей с Володей Топцовым я ищу замену. И вот мы встретились с Олегом Харитоновым, нас отправили в малый зал, где под аккомпанемент монтировочных работ, вносов и выносов декораций, пробегов директора и секретарей мы тихо, чтобы никому из них не мешать, репетировали.

Наш бесснежный «Январь в Крыму» закончился, весь в обрубках и ранах, недорешенностях, непрощенных обидах, но схлынул, ушел – ура!
Премьера, прекрасные зрители, многие были на прогоне еще весной и теперь сказали, что спектакль случился, наполнился глубиной, обрел форму. Саша Чутко, с которым дружим еще со съемок Германа, где он грандиозно сыграл Дона Рэбу, привел Александра Павловича Тимофеевского – поэта, седого и восторженного. Александр Павлович хвалил взахлеб, сказал, что мы вернули ему юность – его зимнюю Ялту, где они чуть ли не одновременно были с Бродским, с которым жили в Ленинграде на одном перекрестке. Дорогой отзыв, благословение нашей работе.

Зачем я выбрал эту профессию? Чтобы сделать спектакль, который хромает на четыре ноги? И денег недоплатили за выпуск – мерзавцы!

Отменены оба декабрьских спектакля – заболел Саша Тараньжин.
Но в родной ТЮЗ он все же идет, героически жертвуя здоровьем, – а зачем? Кто из них вспомнит о нем, если осложнение выбьет его из обоймы? А я ради этих двух спектаклей из Питера приезжал – там картину оставил, на вечер Норштейна не пошел, который сам же во многом и организовывал, а здесь сиди – читай книжки.

На столе ваза с фруктами: мандарины и виноград. Елена Антоновна предложила мне присесть, я оглянулся в поисках свободного стула и не нашел его.
- Я коротко, - начала Елена Антоновна и взяла из вазы мандарин, - Что касается духовного содержания спектакля…
Я вышел в коридор, взял в буфете стул, вернулся и сел – мандарин уже был съеден, Елена Антоновна принялась за виноград.
- Несмотря на то, что спектакль нравится многим зрителям, и будет нравится, потому что это хорошо сделанная работа, и в сравнении с уровнем сегодняшних работ в театре, можно сказать, выдающаяся, духовно спектакль не соответствует духовности нашего театра. Мне даже звонил этот поэт, как его… ну…
- Александр Павлович Тимофеевский?
- Да, да, - брезгливо наморщилась она, сплевывая прилипшую к губной помаде косточку, - Тимофеевский! Он хвалил спектакль, и многие будут хвалить, но есть зрители, кто его не принял, и я в их числе.
Обглоданный скелетик виноградной грозди шмякнулся из вазы на стол.
У меня предательски начал тикать глаз, я страшно боялся нарушить духовность хохотом от этого парализующего абсурда. Только что, согласовывая с цехами ближайшие спектакли, я наслушался и криков, и хамства, и обид, гордых обиженных всхлипов в ответ на конкретные деловые вопросы, вспомнил весь бред и ужас, сопровождавший выпуск спектакля, мне было тягостно смешно.
- Вы хотите закрыть спектакль?
- Нет.
- Тогда давайте его пустим на фестивали, в гастроли, дадим ему жизнь.
- Нет.
- Что же делать?
- Не знаю, это очень сложный вопрос.
- Но вы, Елена Антоновна, должны решить его. Давайте мы найдем другого хозяина спектаклю!
Ее парализовало, она будто не догадывалась, что запрет вызовет контрпредложения.
Вызвали директора, и его послушали:
- Я не знаю, что делать.
Решили разойтись и подумать. На столе остались гора мандариновых шкурок и обглоданные веточки винограда.
Я чувствовал себя съеденным.
Бедный Бродский.
Шли с Иришкой домой, дорогой поужинали в «Венеции», где так много говорили, придумывая этот спектакль и с Борей Петрушанским, и с Максом Обрезковым, а в ушах саднила самая нелепая фраза Камбуровой:
- Я говорила с близким другом Иосифа Бродского, он был свидетелем написания «Ялты» и сказал, что эта поэма писалась так, шутя, как упражнение в рифмовке. Просто Бродскому делать было нечего.
Да, в Ялте зимой 69-го, как Пушкину в Болдинскую осень. Какой друг, о чем он может говорить?
А чего его жалеть, отлично пожил, сидел на природе, получил Нобеля – есть и такое мнение.

Дорогой к Елоховке между метро и храмом возвели торговый центр, а в нем театр – «Детский театр эстрады». Мы с Ирой зашли, серьезно рассматривали фотографии со спектакля, изучали схему зрительного зала. Я сразу подумал: как хорошо бы нашего Бродского сюда перенести: минута от метро, рядом Елоховка, и такая весна, что кажется, будет всегда, и мысль эта весенняя – о новоселье, о перемене, об обновлении. И ездил бы сюда, и работал бы всласть… А дорогой в Балаганчик напридумывал многое – множество хороших штрихов.
Но репетиция, как всегда, потонула в дискуссиях. Будто я натерпел хорошего вина и вылил его в бочку без дна, стоящую на песке. Охота мрёт.

- Какой твой спектакль? - спросила Ахма.
- Пятый. Когда, еще ваяя преддиплом, я нервно вопил «Ухожу из профессии!», ты сказала: «Леша, рано принимать крайние решения. Вот поставь пять спектаклей, а тогда уж решай». Ахма, я поставил свой пятый спектакль.
- И что ты решил?
- Что я зря тебя тогда послушался.

Еще один день. Еще один год.
Утром собрал все картинки-незабудки о нашем спектакле, поместил их в одну раму с эскизом Бори Петрушанского и вынес за дверь в холл – все, работа закончена.
К вечеру, правда, за чтением «Банальности зла» пришла пара домыслов о финале спектакля.
В красивом финальном монологе Хора тройка подозреваемых должна не красивое эхо создавать, повторяя его строки, а работать вразрез венецианской теме: от всякой Ялты должно слышаться Я Я Я, все шипящие должны шипеть – хор вампиров. И все должны быть спиной к нам, отвернувшись. А до этого, когда выбегают с репликами:
- Да, это Ялта!
Такие экскурсоводы, фашисты переодетые.
И по этому поводу не должно оставаться сомнений. В самой точке, перед тем, как Хор выключит фонарики на корабле, – они должны обернуться в зал, поднять руку в приветственном жесте и окоченеть. Нам должно стать неприятно – холодок по спине.
Но это уже домыслы о прошлом. Удастся внести – внесу, нет – нет.
Репетировали в «Балаганчике» Бродского – это не репетиции уже – все спешат уйти, не успевая прийти.

Прощеное.
В театре вывесили статью Ольги Егошиной: «Молодому режиссеру могли бы объяснить, что поэзия… Текст великого поэта испоганен…»
Она, диво-дивное, ближайшая подруга Петра Семака, не вспомнила общего нашего застолья, не соотнесла, иначе бы воздержалась в тоне. Очень легкомысленная статья, легкомысленность в самомнении, и совершенная при этом безответственность. И все начеркано будто под диктовку госпожи нашей Елены Антоновны. Боюсь, так оно и есть. Ну, раз уж вывесили на театре – пора вещички собирать, искать Ирине новый дом, свой дом – давно пора. А Егошину теперь буду звать не иначе как Бабаегошина. Забегал к Тимофеевским, они, прочтя статью, наговорили теплых слов мне в поддержку, чаще всего звучало слово «дура»! И, как ни странно, становилось легче.
Звонила Максакова:
- Лешка, прости! Если бы все были виноваты, как мы друг перед другом, – давно жили бы в раю. Целую, мой мальчик.
Чудо прощеного дня, в ночи звонил остроумный Дручек:
- Прости, и чтобы не быть голословным – за то, что разбудил.
С тем и спать легли.

- Леша, мы должны снять фильм по Бродскому.
- А какой, Ирочка, это будет фильм?
- Ну, туда войдут ялтинские тексты, «Школьная антология», и все перемешается. Это будет вьюжный фильм.
- Вьюжный в смысле – на юге, действие впихнуто в юг, или вьюжный – зимний?
- Вьюжный – вьюга на юге.
- А, теперь понял.
- Ну раз понял – пиши сценарий.

Боже мой, как неприятно, неловко как, стыдно! Зачем я назначил эту репетицию, от которой отболелся Топцов, на полчаса опоздал Леня, не в декорациях… хотелось сесть на стулья и расчитать весь текст от стихотворения к стихотворению, проработать их на уровне тренинга, потому что они не звучат. Но мастера мои зевали, томились, не понимали, зачем мы собрались. А в результате я провел какую-то тухлую встречу, которая пользы уж точно не принесла, а стало быть, повредила.
- Саша Ливанов, я ничего не понимаю про твой персонаж, о каком явлении ты говоришь, кого ты играешь?
Сашу интересует какой-то перевертыш, он и играет. Тугие, глухие… Леня, как всегда, вступился с вящим мастерством:
- Нельзя играть кого-то, можно играть, как он относится к следователю, как он относится к убитому.
- А кто он? Макбет, Гамлет, Фальстаф, дядюшка Тоби? Кто?
И расходимся, зевая, – бедный Бродский.

Тимофеевский вчера после спектакля сказал:
- Этим Егошиным и Зайонц, в отличие от нас, по крайней мере в аду не гореть.
- Это почему же?
- Не ведают, что творят.

Ездил к Петру Наумовичу договариваться про Топцова, договорились – освободят Топцова для нашего спектакля в годовщину Бродского. Топцов, узнав, рассвирепел.
- Сперва спрашивай Артиста!
Вот тебе, Леша, наука – еще кое-что о благодарности. А Фома – давно в дистанции,
хотя уже не так надут – я ведь не оправдал его надежд, и Ира тоже.
Они репетировали Мольера параллельно с Бродским, Ира – Доримена, главная женская роль. Приступая к Бродскому, я позвонил в театр Фоменко и сказал, чтобы они ни в коем случае не были в зависимости от нас, пусть занимают Ирину, а мы подстроимся. Через полгода я узнал, что многие репетиции отменялись по причине «занятости Ирины Евдокимовой на Бродском у Злобина» - так докладывали Фоме. А потом еще и Иван Поповски добавил: «Из-за Бродского Ирина отказалась у меня от главной роли!» Кошмар.
Звонил Фома.
- Я говорил с Володей Топцовым, он был неприветлив, что-то у вас там произошло – не хочу выяснять, всего доброго…
Не поговорили. Эх, Володя, во что мы превратили улыбку дружбы.

Леша Девотченко позвал в Дом актера на вручение премии «Театрал». А был день траура, в Перми заживо сгорело более ста человек на пьянке в ночном клубе. Праздник премии начался вставанием и продолжился в том же духе поминок, старались веселиться. В числе прочих премировали театр Камбуровой за спектакль Ивана Поповски «Времена, года».
Вручавший премию Владимир Дашкевич, говоря о Елене Антоновне, ляпнул: «В океане лжи и пошлости Леночка всегда плывет наперекос».
Я тут же вспомнил, как Светлана Андреевна, впервые увидев Камбурову, удивилась:
- Какая-то она кособокая вся.
Они стояли на сцене, их чествовали, я рад, что среди них не было Иры, – рад.
А спектакль наш по Бродскому жаль – спасибо тем, кто плыл наперекос.
Утром объявили, что умер Петр Вайль. У меня с ним было три встречи, не считая прочитанных книг: на радио «Свобода» нас знакомила Таня Колганова, потом он приезжал к Герману на банкет в Раби под Прагу, потом я встретил его в книжном магазине «Москва» - вездесущий Петр Вайль.
На съемках в красноярской тайге я читал его последнюю книгу – много близкого.
Там же увидел ссылку на фонд Бродского. И вчера, когда узнал, что после полутора лет комы Петра Вайля не стало, я написал, сославшись на него, письмо в Фонд имущественного наследия Иосифа Бродского – вдруг помогут вывести спектакль из комы.
Вот кто был бы лучшим нашим зрителем – Петр Вайль – не срослось.

01-02.04.2009
Вернулись из Питера – день рождения Гоголя, вечером у нас спектакль. Иришка легла поспать на часок, я приводил дела в порядок, разбирал вещи, назначил встречу с Катей Гоголевой (ха-ха) в кафе «27 год» на «Спортивной», чтобы после – сразу в театр.
Когда вышли из метро, хлестал дождь – хмуро. Пахнуло резким неприятным запахом:
- Фу, как противно, что за запах? Может, выхлопы от машин?
- Нет, Иришка, дохлятиной пахнуло.
И я оглянулся на здание Хосписа за красной оградой – там уже месяц медленно умирает Натали Трауберг.
Потом сидели в кафе, приехал Леша Солоницын, сын своего отца, с красавицей-художницей, кого-то знаменитого внучкой. Очень не хотелось идти в театр, не хотелось этого спектакля, особенно в такой день, когда льет дождь и когда вся церковь читает полный канон Андрея Критского на стояние Марии Египетской – покаяние, а мы в театре дурачимся. Я в Питере записку панихидную подал за Иосифа, пусть Бродский как-то поможет определиться с этой занудной ситуацией, уже измучившей вконец.
Спектакль шел плохо. А может, и не плохо, но смотреть я не мог, выходил в фойе, лежал на диване, слушал за дверью. После собрались на минутку, выяснилось, что у Саши Тараньжина съемки до июня и мы не будем играть три месяца. А потом закроют сезон до осени, и значит, 1 апреля мы сыграли последний спектакль. Я думал выступить с предложением по спасению: 24 мая, в 69-ю годовщину Бродского сыграть наше «Дело №69» на сцене СТД в центре Москвы вторым отделением после концертной части, где читали бы Юрский, Козаков, Филлипенко; утром бы провели пресс-конференцию в Центре Русского Зарубежья – устроили бы такой предъюбилейный фестиваль. Но занятость и инертность артистов все перечеркнула, я даже рассказать им не успел о своих планах. Кончено. И как ни странно, даже легче дышать, мы уже не связаны с этой унизительной ситуацией, когда просишь всех и вся облагодетельствовать участием, а они кобенятся.
Сижу перед окном в комнатешке у Св.Андреевны, она спит на диванчике, только что вернулась с большого доклада по Гоголю, который долго готовила, устала. Когда-то она дала мне книжку Аны Марии Матуте в переводе Натали Трауберг, а потом и ее, Натали, книжку подарила – с автографом «Леше и Ире» и нарисованной христианской рыбкой. Мы ходили к Натали в гости в Чистый переулок на пересечении с Пречистенкой. Там же по соседству живет Тимофеевский, сказавший, что этим спектаклем мы вернули ему молодость. Благодаря Натали я открыл Честертона – в ее переводах. А еще у нас был общий педагог. Натали сидит на железной кровати, рассказывает, как Эйзенштейн руки ей целовал и звал в «Ивана Грозного» сниматься в роли Настасьи:
- Наталья Леонидовна (а ей 17 лет), вы необыкновенны, с Вами будут связаны многие судьбы России…
И вот она в сороковых годах в Ленинграде учила английский у Нины Яковлевны Дьяконовой, у которой в девяностых я изучал зарубежную литературу и очень подружился с ней, в гости ходил. Я у нее учился 17 лет назад, а Натали Трауберг – 70.
А вечером я звонил маме сказать, что сыграли последний спектакль, а мама сказала:
- Леша, я так и не пойму, перепечатывая твои дневники, ты всегда по-разному пишешь это слово, то через «е», то через «и», надо в словаре выверить.
- Какое слово?
- Хоспис.
Это было около одиннадцати вечера, я вспомнил, как дохнуло мертвечиной на площади у метро «Спортивная».
Сегодня днем из Питера прилетел Боря Петрушанский, заехал за мной и отвез в начало Тверской, там у него встреча, а мне как раз в «Новый мир» повесть отдавать, где про К* и Колю Рудика, открывшего мне Гоголя и умершего в питерском хосписе в день смерти тезки писателя Николая, автора «Мертвых душ».
За окном у Св.Андреевны идет легкий снег – начало апреля – ангелы перья осыпают над Тверской, линяют по весне.
Обнявшись с Борей, зашел в храм Успения в Газетном переулке, где не раз встречал Наталью Леонидовну. А на кануне ее фотография – сидит на скамеечке улыбающаяся Натали. Подошел служитель, поправил свечи.
- Когда?
- Около одиннадцати вечера, вчера.
И я заплакал – так живо она улыбалась на этой фотографии.
В день рождения Гоголя, 1 апреля, в среду, когда читали покаянный канон, а мы играли последний спектакль по Бродскому, с которым Наталья Леонидовна была в непростых отношениях:
- Вы, Натали, дорожите вашим домом и не помните о вселенской ответственности поэта!
- Я, Иосиф, и считаю вселенской ответственностью поэта – дорожить домом.
Св.Андреевна спит и не знает, что за окном вот сейчас проглянуло солнце.
И снег идет – белый, легкий, неслышный.

PS/ 31.12.09
А через полгода в больнице на «Спортивной» скончался Адольф Евдокимов – отец Ирины. Месяц до начала театрального сезона Ира ходила не направо – в театр, а налево – мимо хосписа, в больницу к папе. После его кончины ушла из театра – пахнуло дохлятиной.
Идет огромный, крупный предновогодний снег, какого много лет в этот день не помню. Все бело, густо укрыто, машин почти нет и самое удивительное и благодатное – тишина за окнами –
ангелы десантируются к Рождеству.

II

24 июля 2011
Репетируем с Ирой трагедию о безмотивном убийстве, случившемся где-то когда-то. И сегодня было особенно трудно, как-то не шло. В Норвегии в чем-то убежденный человек сперва взорвал здание в центре Осло, а потом поехал на остров в молодежный лагерь и расстрелял девяносто человек. И он убежден, что мотив у него есть, готов по данному поводу сделать заявление в СМИ.

Более полугода как Ира не служит в театре, живет в свободном полете. Родился новый творческий организм – АртГнездо. Независимый театрик с чемоданом. Есть спектакль по Бунину-Рахманинову, есть «Никто» по Берберовой, и вот теперь заново рождается Бродский – моноверсия. Пролог-эпилог, четыре монолога разных героев, интермедии – все играет Ирина, одна. Возможно ли? Попробуем, посмотрим. Фактически ни декораций, ни реквизита – стул, колокол, кораблик и маленький стульчик мальчика-убийцы. Костюм – черные спортивные брюки и куртка с капюшоном – всё. Изменение мест действия – игра световых пространств – предельный аскетизм после барочной избыточности прошлого решения.

Эскиз-программка по Бродскому

В школьные годы в Ленинграде мама приобрела мне абонемент в Мариинку. Воскресное утро в течение нескольких месяцев было для меня праздничным. Рядом с театром была булочная («булошная» – говорили в Ленинграде), где из большого никелированного титана в граненый стакан наливали кофе со сгущенкой за 16 копеек и давали вкусную влажную, покрытую белой глазурью ромовую бабу за 7 копеек, – это и был праздник перед началом каждого оперного представления или балета.
А потом начиналась скука, ее сейчас я вспоминаю с неменьшей радостью. Представления были мучительны, долги и непонятны. Я поглядывал с бельэтажа по сторонам и видел немало таких же скучающих школьников, загнанных абонементной обязаловкой на встречу с искусством. Воспитанные мальчики и девочки прикрывали зевающие рты программками, а у меня даже программки не было, потому что все отпущенные копейки я тратил в булочной до начала представления.
Но однажды булочная закрылась на санитарный день.
И тогда я купил программку – там было либретто.
Давали «Бориса Годунова», я подробно прочел программку и был удивлен, что когда понимаешь содержание, то смотреть легче, хотя навряд ли интереснее. Возможно, потому, что все происходившее на сцене было совсем не про меня.
Теперь, спустя тридцать лет, когда мы с Ириной сделали балетно-оперно-поэтический спектакль по поэме Иосифа Бродского, я непрерывно слышу от зрителей:
- Ну сделайте же программку, намекните, что там у вас происходит!
Я уточняю:
- А что – совсем непонятно?
Мне вежливо отвечают:
- Ну что вы, понятно, но все же…
И тогда я догадался: простое и понятное нам для кого-то является ребусом – это не входило в наши планы. Наш автор, Иосиф Бродский, зачастую требует перечитывания, вдумывания, повтора, что совершенно невозможно на театре, когда необходимо здесь и сейчас реагировать на происходящее.
«Там, где надо объяснять, – не надо объяснять» - говорила соседка Бродского Зинаида Гиппиус, впрочем, эти поэты жили в разное время; а шведский друг и переводчик нашего автора Бенгт Янгфельдт, живший с ним в одно время, но в разных местах, сказал: «Творчество Бродского отличается подчеркнутым интеллектуализмом. Он питал страсть к развитым метафорам и сложным ходам мысли».
Метафоричность и сложность хода мысли (притом что мысль вполне может быть и простой) – видимо, оказывается препятствием в восприятии театрального представления.
Ну что ж, попробуем дать либретто. Возможно, это избавит зрителя от напрасных размышлений о том, что достаточно просто знать.
Наше либретто – это:
1. Краткое содержание поэмы.
2. Образный ряд и смысловой ритм спектакля.
Однако мне кажется более удобным не разделять, итак:

Краткое содержание, образный ряд и смысловой ритм спектакля

ПРОЛОГ

1. «Нобелевка» - эпизод, намекает, что автор поэмы – нобелевский лауреат в области литературы, поэт Иосиф Бродский – заранее просит прощения у всех присутствующих, а заодно у великих «теней»: Анны Ахматовой, Уистена Одена, Осипа Мандельштама, Роберта Фроста и других. В этом эпизоде нам представлены еще два участника спектакля: Актер и Плащ.

2. «Такой-то и такой-то, сорок лет» - Плащ отныне будет играть роль убитого Хора, а Актер превращается в кричащую чайку, плачущую птицу-рассказчика. Птица летит над ночным городом, над домами Шахматиста, Актрисы и Капитана – будущих свидетелей по делу об убийстве. Еще она пролетает над трамваем, в котором едет на дознание Следователь. Облетев всех, Птица превращается в руках Следователя в листок-биографию Хора: «Такой-то и такой-то, сорок лет».

3. «Не только ложь, но и простая правда» - Следователь представляет нам свидетелей и будущих подозреваемых: Шахматиста – приятеля-интеллектуала, волевого и трезвого Капитана, неуловимую и чувственную Актрису. Каждому из этих персонажей присваивается его музыкальная ипостась – оперная ария: Шахматист – «Риголетто» Верди, Капитан – «Мефистофель» Гуно, Актриса – «Дидона» Перселла. В столкновении подозреваемых свидетелей простая правда превращается в неразрешимый абсурдный спор, и Следователь решает просто дать по порядку их показания.

АКТ I - «СТРАННЫЙ СМУТНЫЙ ХОД» - ПОКАЗАНИЯ ШАХМАТИСТА

1. «Он как-то странно составлял слова» - в день убийства Хор позвонил и сказал, что не придет доиграть отложенный шахматный этюд. Собственно и все, однако настораживают подчеркнутое равнодушие приятеля к участи потерпевшего, его зацикленность на незначительных деталях и навязчиво-угодническая нотка.

2. «Но что касается меня» - и вдруг по совершенно, казалось бы, пустяшной причине Шахматиста охватывает приступ нетерпимости к убитому Хору – нелепый ход в шахматном этюде решительно выводит его из равновесия, и в комической арии Риголетто он выплескивает разбушевавшуюся страсть в охоте на зудящего в комнате комара.

3. «Вот у кого взволнованный был голос» - Шахматист сообщает, что Актриса, бывшая любовницей убитого Хора, когда-то жила с ним. Впрочем, это, по его мнению, несущественное обстоятельство – не он, а она была взволнована, сообщая по телефону о случившемся, – не в его, а в ее подъезде был обнаружен труп.

ИНТЕРМЕДИЯ – ЛЮБОВЬ ХОРА

Птица превращается в убитого Хора, ретроспекция его чувства к Актрисе: он звонил ей и не мог дозвониться, увидев ее из окна кафе, метался по ночному городу, под фонарем читал ей пронзительные строки: «Я был только тем, чего ты касалась ладонью…». Интермедия заканчивается ретроспекцией убийства Хора, причина которого так и не выяснена, а убийца не найден.

АКТ II – «Я ДОРОЖИЛА ЭТИМ ОЩУЩЕНЬЕМ» - ПОКАЗАНИЯ АКТРИСЫ

1. «Я, знаете, работаю в театре» - Актриса, как выясняется, холодна в отношении к убитому. Ее теперь интересует совсем другой «серьезный» предмет – Капитан. И, конечно, Хор был решительной помехой в ее карьере, впрочем, она и этого увлечения не оставляла – все так запутанно и странно, но, в общем, понятно – в «догорающем закате» она стремится к определенности.

2. «Как я вам противен, но» - Актриса беспрерывно пьет, обнажая весьма легкомысленный и эгоцентричный склад характера, не смущаясь ни интимными подробностями отношений с потерпевшим, ни безразличием к нему. Когда же от нее требуют четких показаний, закатывает концерт, и уже невозможно определить, из каких спектаклей нахватаны ее эксцентричные реплики.

3. «Тогда один глоток» - но у всего есть предел, и истощенная вином и кривляньем женщина совершает признание: оперная партия Дидоны из оперы Генри Перселла являет подлинно интимное и нежное чувство растерявшейся героини. Впрочем, это, кажется, всего лишь ее пьяный сон.

ИНТЕРМЕДИЯ – ПТИЦА

Плач Актрисы, погрязшей в неразрешимых противоречиях, превращается в Птицу-Чайку, которая весело прогуливается по пустынному пляжу, но испуганно улетает, внезапно наткнувшись на купающегося Капитана.

АКТ III – «ПРИЧИНЫ ВАМ, Я ДУМАЮ, ЯСНЫ» - ПОКАЗАНИЯ КАПИТАНА

1. «Я ненавидел этого субъекта» - ненависть Капитана вполне может быть объяснена ревностью к Актрисе. Но внятный и прозрачный на первый взгляд мотив оказывается самым противоречивым и загадочным. В отличие от Шахматиста и Актрисы, Капитан убитому Хору абсолютно посторонний, и он Актрисе, прежде водившей шашни с «этим типом», доверяет – так в чем же дело? Может быть, в том, что войну, в которой победил его народ и его товарищи по службе (теперь уже в больших чинах), он, Капитан, проиграл: «Прибавьте к вашей версии, что я еще и неудачник».

2. «Я, как и вы, везде искал подвох» - эпизод «под Кошице в 44-м» навсегда оставил Капитана пораженцем, погубившим своих солдат. И выясняется, что в отношениях с Хором Капитан потерпел неменьшее фиаско. Какой же злой иронией судьбы оказалось, что именно «этот тип» и был любовником Актрисы.

3. «Я имею личное оружье» - смерть Хора снимает для Капитана и Актрисы массу проблем, их теперь ждет большое будущее, карьерный рост, переезд из ялтинского захолустья в столицу. И его сына от первого брака, пока еще школьника, конечно ждут большие перспективы. Не наградной «стечкин», а трофейный «парабеллум» хранит он запертым в сейфе. Ну что ж, «ружье» нашлось, осталось только узнать – кто же из него стрелял.

ИНТЕРМЕДИЯ – ПЛАЧ ХОРА

Хор-призрак стремится к светящимся окнам друга, постороннего и возлюбленной, но отовсюду в ответ раздается выстрел. И даже последний трамвай ушел в ночь без него. Один на набережной, из холодного ночного воздуха он выхватывает печальные строчки: «Воротишься на родину, ну что ж, гляди вокруг, кому еще ты нужен…»

АКТ IV – «ПРАВДА, ПРАВДА, ПРАВДА»

1. «Да, так оно и вышло в этот раз» - кажется, Следователь сошел с ума. Он подводит довольно странный итог расследованию: если у троих подозреваемых при очевидном мотиве к совершению убийства безусловное алиби, значит убил тот, у кого мотива вовсе не было.

2. «О чем я думал – ни о чем не думал» - сын Капитана раскрывает загадку истории, подтверждая абсурдное предположение Следователя.

3. «Неужели все ушли, а я – остался» - убитый Хор делает свой вывод из случившегося: некогда окружавший его мир – погиб. И потому оставаться здесь – бессмысленно.

АКТ V – «КОЛХИДА»

1. «Апология абсурда» - перепуганные Шахматист, Актриса и Капитан бегут из Ялты – от пристани вот-вот отчалит «Колхида». Обрывая телефонные трубки, Следователь тоже спешит на корабль.

2. «Шикарно, правда?» - Ялта с борта «Колхиды» - уже далекий полуостров, уже предмет прогулочной экскурсии, уже позади.

3. «Спасение Птицы» - Следователю в руки бросается раненая чайка, он сбегает по сходням на берег, выпускает птицу и навсегда остается в Ялте.

ЭПИЛОГ

Кораблик уходит в ночное море, а Ялта затвердевает географическим контуром на школьной карте. Есть надежда – нет надежды – есть надежда – нет надежды – есть-нет-есть-нет…
Есть…
Нет…
Решайте сами.

***

Свет за окнами – вроде февральский обычный пасмур, однако какой-то заряд в атмосфере, какая-то примесь неначавшихся сполохов, и все рельефы иные, и лицо Ирины в полутемной кухне за завтраком звучит по-другому.
- Ира, чувствуешь, какой странный свет?
- Буран будет.
А завтра носок високосного года, и мы летим в Армению с Бродским.
Все недопойму никак, не прозвенеть темой.
«О чем ты думал в ту минуту, когда не думает никто?!» Так, кажется, у Пушкина Мефистофель вопрошает Фауста. А я лежал на Черногорском бережку после первых прогонов в театре Камбуровой, после той, еще первой, версии спектакля и мучительно выискивал, про что же, про что я всем этим салатом, всем этим каскадом трюков хочу сказать. Мирно плескали волны от проходящих яхт, а голова трещала, не находя решения – опять же, как и теперь: все кирпичи сложены, а дома нет, не построился.
- Перемудрил, перемудрил! – звенело в голове, - упрощай, не стесняйся высекать главное.
- Что – главное?
- Ищи.
- Я и ищу!
- Не там ищешь.
И вспомнилось самое начало Нобелевки Бродского, его на весь мир выплеснутого кредо:
«Для человека частного и частность эту какой бы то ни было общественной роли предпочитающего….»
Вот: частное, частность, мир индивидуума, на который обрушилось разом все, – зазвенела тема.
А теперь? В разумных отзывах, пусть и положительных, пусть и самых дружеских, я слышу эту недостаточность понимания.
- Ах, какая Ирочка гениальная актриса, ах, как все красиво, эротично, тонко.
Ох уж эти похвалы, в них вязнешь, на них не встать и ничего не построить.
Вот-вот, и когда Володя Михельсон сделал с Ирой «Никто», все в один голос говорили мне:
- Актриса гениальная, а к режиссеру масса вопросов.
Но простите, это же моноспектакль, его нельзя, невозможно разъять на блеск-парад актрисы и неудачу режиссера. Это значит только одно: при всех затратах на исполнение не выразилась тема.
Кстати, о понятности-непонятности замечу мимоходом. Слово это предполагает двусторонность, оно – результат и плод диалога. Я понял тему – значит еще, что и тема поняла меня, в том смысле библейском: «Адам познал Еву, Иаков – Рахиль и т.д.» Тему нельзя понять односторонне – это встреча, это – взрыв.
«Я в сердцах людей нашел созвучия своим созданьям» - так это выражал Сальери. Искать созвучия в сердцах.
- Это так понятно, - говорит зритель в ответ на обращенное к нему понимание, - меня здесь поняли, поэтому я сюда иду.
Так вот, получается, не только я не понял этого спектакля. Александр Сергеевич читает Наталье Николаевне, а та что-то вяжет или шьет:
- Прости, Наташа, я тебе не мешаю?
- Что ты, Сашенька, не беспокойся, я же не слушаю.
Я пытаюсь понять сделанное, пробую ему что-то рассказать, но спектакль пока вяжет и не очень-то меня слышит.
- Это не про меня! – требовательно кричит кто-то, а за ним и тот, и этот, и еще та из четвертого ряда.
Так вот, что я бы хотел рассказать вам про вас, нам про нас:
Идея, тема, сверхзадача?
Листаю Ренуара. Когда-то трогал до слез. А теперь нет. Более того, вижу: слабый, однообразный художник. Куда же делось прежнее очарование? Влюбленность моя делась куда? Им восхищался отец, и я восхищался тоже. А теперь вот нет – прошел Ренуар, остыл. Где же тот я, прежде на него смотревший? Вот он-то и прошел, он-то и кончился.
Сережа Пускепалис так и сказал:
- Про что история? Зачем ты меня остановил? Схватил за руку человека в толпе и кричишь ему: Знаешь что, тут такое случилось!» Вот что ты скажешь, схватив меня за руку, кроме того что Ирина замечательная актриса, а ты можешь делать красивые спектакли?
Что-что-что?!
- Я ведь даже и не понял сразу, что человека убили, – какой-то образ, метафора, так все изящно и не по существу. Это надо проявлять не стесняясь, прямо в лоб, чтобы не было кроссвордов-ребусов.
Спасибо, Сережа.
Вот уже какой-то звоночек:
- Убили человека, а никто не плачет. Никакой колокол ни по ком не звонит. Как скучно, как страшно жить в таком мертвом мире.
Ведь не в том же дело, что убийца – мальчик, ребенок (это факт следствия, детектива), а в том, что все прошли мимо этого убийства, никто не оплакал, не задумался, слова доброго не сказал. А убитый летает себе и знать не знает, что его убили, и только вдруг выходит на авансцену, смотрит в зал:
- А куда все ушли, неужели я один остался?
Мы никому не нужны, нам никто не нужен – значит, мы умерли. Вот попробуй-ка в таком мире жить, где любви нет, состраданья нет, и мальчик стреляет «просто так» - за папироску.
Бр-р-р!
К этому и надо все тащить, об этом и надо кричать, о том, что из такого мира не убежишь, потому что поздно, потому что умерли, а жизнь уплыла от нас красивым белым корабликом.

Если кому-то с утра или вчера показалось, или давно уже кажется, как и мне, например, что мир рухнул, смею вас уверить, мы заблуждаемся – не рухнул, стоит живехонький, держится. Гляжу в окно – толпа инопланетян в рыжих спецовках разгребает лопатами снег – хорошо, хорошо весьма.
В этом году Бродскому исполнится 75 лет. А в январе, 28-го, когда-то давно и очень далеко, он умер, прожив 56 лет. Но уже более пятидесяти шести лет мы его читаем и радуемся: «Слова-то какие!» И в этих словах не только он жив – мы живы тоже.
А что же делать с этим навязчивым мороком, с этой удушающей кажимостью, что мир рухнул? Когда это началось? Однажды мы нырнули в поэму Бродского «Посвящается Ялте», там я нашел ответ, откуда этот морок. И там же понял, как его смахнуть. Мы с Ириной тогда же сделали спектакль, потому что про это всем надо сказать, то есть нам надо сказать всем, а потом все пусть тоже скажут, и, надеюсь, что-то изменится, обновится, мы снова удержимся в мире.
Потому что не надо оправданий – мы и так заранее оправданы, а вот не промахнуть жизнь, удержать Творческий замысел о нас – это важно, правда.
В среду 28 января мы играем моноверсию Бродского в заснеженном Ботаническом саду МГУ. Будет весна, там будет невозможно красиво. А пока давайте соберемся, давайте вместе вслушаемся, всмотримся, продышим эту зиму, поможем ребятам в рыжих спецовках с невидимыми крыльями.
Обнимаем вас и ждем!