Рязанов

Публикация в журнале «Искусство кино»

- Эльдар Александрович – это Алексей.
Смотрю на часы «13:13» – неплохо.
- Я снимаю последнюю картину – жду маразма и не хочу стоять с протянутой рукой – пусть молодые просят денег. Пока могу, надо успеть снять «Андерсена».
Поинтересовался опытом, услышав о Германе, сказал:
- У вас суровая школа.

Больше Монсеррат Кабалье
Тянется, тянется невеселая хмурая подмосковная дорога. Зябко и обувь летняя, пока бежал к машине продюсера, озяб и замочил ноги – осень. Едем в грязно-белой «Волге» в какое-то Мураново, по Ярославке пятьдесят верст. По пути встречаем художников. Теперь дождаться Рязанова и ехать дальше. Оказывается, Мураново – поместье Тютчевых-Баратынских-Аксаковых. Хорошая компания, хороший эпиграф к началу работы на картине «Андерсен».
Зеленый «Опель-Астра» сворачивает с шоссе, прокатывает мимо нас, едем следом.
Детские музейные воспоминания – тапочки в вестибюле. Надеваю большие войлочные на резинках, и из теплого предбанника шаркаю в залы усадьбы.
Портреты на стенах, провожающая нас женщина подробно рассказывает историю трех семейств, сыплет именами, датами, встречами, катастрофами, разлуками, обидами… Для нее все – живое. За каждой фамилией нажитое отношение и ворох ассоциаций, рассказывает, как стихи наизусть читает:
- А эти двое, муж с женой, не оставили ни строчки переписки – они не разлучались ни на день, всегда были вместе; этого расстреляли в Казани, не смотря на просьбы горожан о помиловании – семь раз избирался главой дворянского собрания, очень был любим всеми; настолько, что комиссары не воспротивились выдать тело для захоронения… последний Баратынский.
В одном из залов я невольно оглянулся – за стеклом в углу образ Корсунской Богоматери. Он трижды снился хозяйке дома, стали искать и обрели икону где-то на чердаке.
Я слушал, тут же забывая только что услышанное, каждый новый факт вышибал предыдущий.
- Туркестанова, красавица – вот ее портрет – была женой Мики Морозова, того самого – серовского. Сына назвали тоже Микой. Трижды арестовывалась, но отпускали. После третьего ареста сошла с ума. Когда открыли дело для реабилитации, прочли в протоколе: «Я верующая, поэтому вряд ли смогу вам чем-то помочь», – трижды отказывалась сотрудничать с НКВД.
При усадьбе махонькая, деревянная церковь с множеством святынь.
Но главная святыня – эти женщины. Они все чем-то схожи, у них лица умытые, не забрызганные суетой – хранительницы. Я будто впервые услышал это слово. Раньше встречал в музеях: старший хранитель, младший хранитель, хранитель отдела живописи… Но здесь речь идет о призвании, о призванности; они с ангелами в омонимическом родстве – Хранители.
Светлана Андреевна – полная, добрая, скромно одетая, духовная дочь Александра Меня:
- Знаете, о каком храме Галич пел «Когда я вернусь, я войду в тот единственный дом…»? Вон – проезжаем, смотрите справа от дороги маленькая кладбищенская церковь – это приход отца Александра, там же его могила.
- Сейчас у нас настоятель иеромонах. Рядом военная часть, откуда мальчишек в Чечню забирают – он их батальонами крестит. А потом они возвращаются, не все… Как-то сижу у домика своего в усадьбе, перед скамьей кусты и дорожка. Идут над весенними кустами бритые головы, глаза опускаю: ноги в армейских ботинках чередуются с костылями и палками. Они из части к нам помогать ходят.
Я видел этих ребят, в подвале под храмом у входа военные куртки, а за столом внизу, в окружении мешков с картошкой они обедали.
- Был мальчишка один, очень к нам тянулся, он из совсем простых, из деревенских, но руки золотые – делал кукол для Сергиева Посада, двадцатилетний, высокий, красивый. Потом… помните случай с Сергиево-Посадским омоном, когда его свои же по ошибке расстреляли, кто-то дал неверную информацию, мальчики ехали в грузовиках даже без бронежилетов… Вот и наш там был.
Пятьдесят километров до города плетемся в пробках, она все говорит, говорит, а я наслушаться не могу этой переполненной словом женщины.
Дом в Козицком переулке, длинные коридоры и справа-слева – клетухи по тринадцать метров: крохотная кухня и спаленка. А душ-туалет общие, в конце коридора. Это в самом центре Москвы, рядом с Елисеевским, блошатник Кремля, еще в двадцатые годы построен: стенографистки, уборщицы и т.д. Вот она там живет. Каждое утро затемно едет электричкой по Ярославке, потом грузовой «Газелью» – до Муранова своего. Сейчас мы ее подвозим «с шиком» на грязно-белой «Волге».
- Моя соседка, ей за девяносто, начисто в маразме и не помнит ничего, один эпизод только повторяет без конца: как идет она молоденькая вечером с работы, а на скамеечке три красивых кавказца ей руками машут – Сталин, Енукидзе и Ордженикидзе, и по имени ее зовут так задорно. Имя свое, впрочем, она путает – то Леночка, то Зиночка.
- А где же вы держите книги, в тринадцати-то метрах?
- У меня нет книг, заработки не позволяют – только Библия. Но в усадьбе громадная библиотека. Я за тридцать пять лет ее всю прочитала – прижизненные издания современников Федора Ивановича. Остальное – по знакомым. Когда читать нечего – молюсь.
Я пригласил ее на Иринин концерт.
- Пусть ваша супруга к нам в Мураново приедет… и споет. У нас рояль старинный, еще хозяйский – в отличном состоянии.
Ближайший к Козицкому переулку храм – церковь Космы и Дамиана. Я часто там бываю, Светлана Андреевна – тоже. Ей указали этот храм в Париже, когда стало некуда идти – после убийства Меня.
Странное совпадение. Мой, пока первый, маленький фильм – о стороже в пригородном садоводстве, он уехал из города и хранит чьи-то дома. И вот женщина в подмосковной усадьбе – хранительница.
Фамилии у обоих – Долгополовы.

3 августа 2006
«Предчувствиям не верю и примет я не боюсь…», но две подаренные мурановские иконки по нашем возвращении из гастролей лежат на полу – сквозняк?
Звоню, узнаю: 26 июля в Мураново случился пожар. Мы как раз были в Калиште – македонском монастыре на берегу Охридского озера, купили Светлане Андреевне банку монастырского варенья. Ночная гроза, молния ударила в крышу усадьбы. От детской тужиловки огонь метнулся к архиву Аксакова – стокилограммовый шкаф Светлана Андреевна в одиночку вытащила на двор, потом вынесла Корсунскую икону в громадном киоте, сбежалась деревня, тушили всю ночь, многое спасли. Но был ливень, большинство редчайших экспонатов пострадало от воды.
Сидит Светлана Андреевна на пепелище, смотрит на ящики, закрытые полиэтиленом:
- Двадцать пять лет каторги, ни семьи, ни детей и в конце жизни – плаха.
Только молиться остается, чтобы сил ей хватило выжить, потому что без нее все это никто вообще не поднимет, не восстановит. Каково ей в пустых залах обгоревшей усадьбы – где не было ни революционных погромов, ни фашистов. Алеша Муратов, младший потомок, через разбитое стекло шкафа доставал фарфоровый сервиз, подаренный императрицей, порезал руку, и кровь пролилась в фарфоровую чашу, смешалась с дождевой водой. Утром приезжал ответственный за пожарную безопасность, взглянул на руину поместья и умер от инфаркта. В доме настоятеля, в клетке, плачет спасенный ручной совенок «Софокл». Тихий августовский вечер стоит над всей этой печалью, мы пьем чай на крылечке у Светланы Андреевны с монастырским черешневым вареньем. Я верю, что все это поднимется. Музей горел как вся Россия, получил от истории тавро. Главная икона храма «Умиление» – список с Серафимовской иконы – огненная икона. Серафим уходил в огне – пылала келья, невредимы оставались икона Богоматери и старец на коленях перед ней.
Светлана Андреевна рассказывает, как после выноса аксаковского архива, в дыму упала в обморок.
- Приехала МЧС, а я уже там лежу. Выбежал мальчишка-солдатик: «Скорее, ей плохо!» Спасатели говорят: «Вы ее вынесите, и мы сделаем укол». «Но это невозможно», – кричит солдатик. «Почему же?» – «Вы когда-нибудь видели Монсеррат Кабалье? Так вот, наша Светлана Андреевна – еще больше!»
Она смеется и с удовольствием доедает варенье.
Хранительница, храни ее Бог.

Андрей Юрьевич Толубеев в гримерке выписывает свой текст из сценария.
- Доброе утро, Андрей Юрьевич!
- А, привет, привет! – кивает он, будто мы только вчера расстались.
Я тоже приобрел эту привычку здороваться на всякий случай – мало ли знакомы. Но мы здороваемся впервые, хотя, как ни странно, у меня есть свое отношение к этому человеку. Ну, во-первых, он питерский, что в Москве нас уже сближает. Я часто видел его близко на «Ленфильме», когда работал у Германа и Сокурова, но это ему сейчас не вспомнится.
Важнее другое: на похоронах моего друга, актера Николая Лаврова он говорил о несправедливости судьбы и о вечной памяти в его сердце; тогда же вспомнились его слова на панихиде по другому актеру, Коле Павлову – тоже о памяти и несправедливости, я еще подумал: «Он боится смерти». Андрей Юрьевич обязательно присутствовал на всех важных для театра и города событиях, он возглавлял тогдашнее СТД – Союз театральных деятелей.
Еще школьником, я видел «Салемских колдуний» в БДТ с ним в главной роли. Спектакль зацепил, актер – тоже, но я быстро забыл об этом.
На «Золотом софите» 2000 года я все ждал, что вспомнят Николая Лаврова, что непременно дадут какой-нибудь «софит» памяти замечательного и могучего таланта, одного из градообразующих, если так можно выразиться, людей театрального Питера. Но Лаврова не вспомнили. Хотя бо?льшая часть знакомых мне лиц была на похоронах и обещала помнить вечно. Я на вечность не замахивался, но их обещания помнил. Не помянул никто, и «софита», не в нем конечно дело, ну что вы – разве дело в «софите», – не дали. Просто не подумали об этом. А мне стало стыдно, ужасно стыдно за них за всех: не в Москве, где звезд полно и масштабы меряются всенародностью; в Питере, где Николай Лавров был свой, родной, близкий, такой важный и такой нужный – не вспомнили, забыли, замяли. И я громко сам себе сказал: «Ненавижу этот город, ненавижу и не прощу!» Торжественный вечер вел председатель союза театральных деятелей Андрей Юрьевич Толубеев.
Но мы все-таки были незнакомы.
И странно, я даже не вспомнил, не подумал об этом при встрече, а даже как-то тепло и нежно поздоровался с ним. Да и почему должно быть иначе?
Он пришел в кадр один из первых, сел в кресло и все вертел в руках свой клочок с выписанным текстом – театральная привычка выписывать роль. Потом сняли общий план и стали готовиться к укрупнениям. Переставляли камеру, делали поправки. Я сел на корточки возле Андрея Юрьевича и слушал; он говорил с другим артистом, не помню, о чем. Хорошо, я дал ему стул, а то всю репетицию он простоял. И вдруг он смотрит в свой клочок и говорит: «Что-то я не помню этого текста, откуда он взялся…»
- Андрей, ты что, ты же пять раз уже произнес его в кадре! – удивился партнер.
- Что-то мне плохо… – тихо-тихо сказал Толубеев и наклонился вперед.
Я почему-то сразу понял, что это серьезно. Он потерял сознание и уперся головой мне в плечо.
- Андрей Юрьевич, Андрей Юрьевич, дорогой – не уходите! Подождите, держитесь! – Оглядываюсь на зама по площадке: «Немедленно вызывай “Скорую”»!
Он на секунду пришел в себя, отстраненно посмотрел вокруг и снова поплыл. Прибежала медсестра, вывели его на воздух, расстегнули тугой воротничок адмиральского мундира. Он стоял перепуганный и бледный, прошептал:
- Вот и звоночек…
И я подумал, что повезло, если в таком возрасте это первый звоночек. Вот они, его слова о несправедливости смерти – не ждал.
Мы шли в вагончик, шлепая по грязи, я все боялся, что с минуты на минуту он умрет и не хотел этого, как не хотел личной потери. «Скорая» приехала через час: гипертонический криз и спазм сосудов головного мозга.
Мы снимаем в залах Шереметьевского дворца в Останкино, деревянный дворец – шедевр. Работаем под бдительным контролем хранительниц. Одна из них, самая строгая и дотошная: «Наденьте тапочки, закройте дверь, не пейте здесь кофе – нельзя!!!» – она абсолютный экспонат: старинная, тридцатых годов прошлого века, меховая шапка, цыгейковая шуба, валенки, и зовут ее Степанида Филипповна – привидение, призрак Шереметьевской экономки.
После обеда я обнаружил на дорогом наборном паркете клочок бумаги с текстом роли. Интересно, какие же ему привиделись слова, что он удивился, будто не произносил их ни разу. Слева выписаны его реплики, справа – окончания реплик партнеров. Его реплики: «Тем не менее я, как это ни странно, нашел в вашей трагедии искры таланта. Марать бумагу и дышать – не одно и тоже. Но какова милость Его Величества к неграмотному сыну сапожника», – эти слова обращены к Андресену.
А вот реплики справа:
…Вернитесь
…Дышать
…Право выбора
Многозначительный клочок бумаги. Чего только не делала многозначительным угроза близкой смерти.
Два дня назад я думал, что попал на эту картину случайно, по ошибке. Стало вдруг чудовищно скучно. Теперь так не думаю. Хорошо бы научиться доверять случайностям. Вот так: случайно, значит – не по ошибке.

Три дня мы ездили в Мураново. С выбора этого объекта началась моя работа у Рязанова. И видимо, ради этой встречи я и пошел работать на «Андерсена». И выразить это трудно, почти невозможно. До приезда сюда я изнывал от скуки, стыдился, что не востребован, что делать мне здесь практически нечего, что с другим ассистентом мы всю дорогу наступаем друг другу на ноги. В первый день в Муранове я принял окончательное спокойное и категоричное решение уходить, не тратить бессмысленно время жизни.
Как-то в разгар съемки, в потоке безоглядной суеты и нервного напряжения, когда перестаешь уже видеть что-либо вокруг и понимать, Светлана Андреевна вышла на крыльцо сторожки с ведром и попросила меня сходить за водой. Снежно и скользко, а колодец далеко. И я бегу. Поднимаю крышку короба, кручу ворот, скрипит цепь, плюхает в глубину ведро и тяжело идет наверх. Переливаю воду, шагаю, и вдруг вижу деревню справа, а перед собой усадебный дом, заснеженные холмы над запрудой, на душу обрушивается внезапная сельская тишина. Я чувствую, в пределе ощущаю, что эта минута – настоящая. Что вся суета, работа, с такой важностью занимающая меня уже многие годы – все это так незначительно. А вот набрать воды в колодце, идти с ведром по заледенелой дорожке – это настоящее. Что то?, ради чего я живу эту минуту, кому-то нужно, и сам я, стало быть, зачем-то нужен. Уже кричат, что пора продолжать съемку, собирать всех на площадке, а я иду с ведром, не спеша. Только бы не расплескать.
И я также решительно остался на картине – нашел смысл. Не в процессе съемок, а в самом Муранове. Я шел по холодку в наброшенной на плечи куртке, в руке поскрипывало ведро, и вдруг – хорошо, как хорошо. Вспомнился Осташков, Трестино, Псковщина, мой дом в деревне Пундровка – я почувствовал, что в эту минуту живу своей, только своей жизнью. Что иду – куда хочу. И рядом идет Ангел. Хорошо в Муранове спускаться утром к реке мимо небольшой запруды и застать купание выдр: они кружат по воде мимо почернелых мостков, из соседней деревни собачий лай, на том берегу заиндевевший, посеребренный утренним морозцем лес, проглядывает солнце, дышится полной грудью, спокойно. И хорошо помнишь свое имя – это Ангел рядом идет.
И еще – маленькое чудо: через неделю после съемок Ира спросила: «А как твоя хворь?» У меня от нервов начался тик и кололо в груди. Я стоял в Муранове перед началом смены перед Корсунской фамильной иконой и думал: неужели она действительно исцелила всех мурановских домочадцев? Вот с этой минуты хворь прошла.
Я понял: смысл все равно всегда не там, где я его ищу с серьезным видом. Вы – соль земли. Не земля, а Вы.

Водители у буфета, пока идет съемка, часами трындят – вспоминают подружек, считают деньги, свои и чужие. Времени много, да и дней впереди немало, и разбавляют они свои нехитрые темы матом, унылым, примитивным, повторяющимся, будто едят все один, кем-то выброшенный, заплесневелый батон. А к буфету то и дело подбегают барышни в буклях и платьях позапрошлого века, они выглядят милее и изящнее в этих нарядах, сами себе нравятся, и только матерок, сквозящий у буфета, остужает и трезвит их.
Толстый Вася (самый главный – водитель продюсера) до сих пор дуется на меня. В Муранове из груды оставшихся обедов я взял порцию мяса и понес собакам – большому терьеру, что сидит на цепи, возле бани и его дружку, Куроеду. У Куроеда морда будто в птичьих перьях и он действительно время от времени крадет кур. Его маманьку и брата за этот грех уже застрелили местные. Он шарахается людей, приятельствует только с черным терьером. А ко мне подошел и даже дался погладить. Вот им-то я понес обед. Надо было видеть удивленное и обиженное лицо Васи, когда я сказал, что несу еду собакам, показалось на секунду, что он весь похудел и сдулся: «Как собакам? Нет, чтобы водителям оставить!» В коробках доверху было еще еды, но он переживал, не то, что ему не хватит, а что его заставляют делиться, и с кем – с собаками!
Я слушаю их мат, пока наливаю себе кофе, пока мешаю пластиковой ложкой смесь порошков в стаканчике: сахар, сухие сливки, растворимый ужасный «Nescafe». И вдруг подумал: ведь все же детьми были, детьми! Неужели эти мужики когда-то верили в Деда-Мороза? И мне стало смешно, смешно до слез. Но с какой легкостью человек распахивается, с каким приветливым радушием отворяет все окна и двери, чтобы громадный мусоровоз выгрузил в его душу гниль, бычки и мат, которыми он всю жизнь будет отплевывать.

Хромакей бывает двух цветов – синего и зеленого. Это такой фон, вместо которого в киноматериал потом вставляется любое изображение. Сидишь в павильоне на стуле и пьешь кофе, а сзади хромакей или, как раньше его называли телевизионщики – РИР. И вот пьешь ты кофе, потом в монтаже нажатием кнопки в компьютере фон исчезает и вставляют, например, пик Эверест. Ты как ни в чем не бывало сидишь и пьешь кофе на Эвересте. Еще когда с классом ходили к отцу в студию №1 сниматься в передаче, он предупреждал: «Ничего зеленого в одежде – будем снимать на РИР!» Я все хотел увидеть этот загадочный РИР, почему ничего зеленого, он что – лягушка, может потеряться на зеленом фоне? Оказалось, вся студия просто затянута зеленой тряпкой. Спустя годы в студии №1 отец с Романом Федотовым снимал «Ричарда II», там же отпевали Давида Карасика, легендарного режиссера Ленинградского ТВ. И уже никакого РИРа не было. Сегодня РИР называют хромакеем, но суть не меняется.
Мы собрались на съемку в клуб «Эльдар» – вотчину Рязанова на юго-зпаде Москвы. Снимали как Алена Бабенко в слезах следит за влюбленным в Ене Линд Андерсеном. Ни Андерсена, ни Линд на съемках не было, привезли две колонны, написали задник, как в Шереметьевском дворце. Задник, изображающий фреску, все время колыхался; поставили Петю с листом оргалита, чтобы он имитировал стену за задником. Петя очень старался, Алена с тоской взирала в глубину пустого павильона, где рушилось эфемерное счастье ее героини, где плакал любимый мужчина от восхищения перед другой женщиной. Наверное, и зритель в этом месте вздохнет, а кто-то из особо чувствительных барышень полезет в карманы за бумажным платком или омочит забытый попкорн, и без того соленый, непрошеными слезами. Но никто не подумает ни про Петю с листом оргалита, ни про нас грешных, скучавших в это утро, давящихся зевотой после трех выходных дней. Мне здесь очень скучно, очень. И вот, наверное, почему. Когда отсняли марширующих игрушечных солдат, которых потом уменьшат и поместят на полку в магазин игрушек, стали готовиться снимать детей – мальчик и девочка будут эльфами, которые принесут Андерсену калоши счастья. Сделали специальные громадные калоши, огромный макет прихожей, одели детей в чудесные костюмы со стрекозиными крыльями. Снимать нужно на хромаккей, костюмы были двух цветов – зеленого и синего. Съемка сорвалась. Костюмеров не предупредили, что будет хромаккей, а сами они не подумали об этом – просто в голову не пришло. Дети-эльфы очень расстроились – им так понравились их чудесные костюмы – дочка Жени Крюковой чуть не плакала.
А группа в целом была рада – смена закончилась неожиданно рано. Художник по костюмам улыбнулась заговорщически: «выставляйте бутылку за раннее окончание смены». Я даже не сразу понял, о чем она говорит, в голову не могло прийти, что срыв съемок кого-то может порадовать. Я вспомнил, как по студии №1 между рядами парт ходил отец и убирал из кадра все зеленые предметы, тогда много-много лет назад – не дай бог, что-то не получится, придется переснимать. А на макушке его от быстрой ходьбы вздымалась хохолком плохо приклеенная гримерами накладка. Ему даже никто не сказал об этом, все тихо хихикали.
Надо мной тоже.

Карнавальная ночь – 2
Кадр: пустой автобан, засыпанный окурками. Еду в рань раньскую на съемку новогодней халтуры. Кто мне потом вернет этот ноябрь, если я сам его тороплю? Единственное вялое утешение – без меня здесь было бы хуже, труднее – кому? Да хоть той же массовке в 290 душ. Ассистент Гриша работал с ними старательно, но неумело, пересказывал сценарий, объяснял события, чтобы добиться их реакции. Это бредовый подход. Нужно находить непосредственные раздражители, вовлекать их в здесь сейчас творящуюся ситуацию. Я не хотел на эту картину. Во-первых, потому, что уже совсем не хотел никакой картины, кроме своей, а во-вторых – ужасный сценарий. Много остроумного, есть неплохие номера, поводы для актерской импровизации, но масса пошлости, банальности и есть вещи, с которыми я категорически не согласен. Посудите сами: в новогоднюю ночь ДК, в котором идет праздник, захватывает ОМОН, бандиты купили этот ДК и вот выгоняют всех. Зачем такое в новогодней комедии? Я сказал Рязанову: «Вам, Эльдар Саныч, это уже не так страшно, если подобное случится, а нам что делать? Вот Вы напророчите, а нам расхлебывать…» Гриша дрючит массовку реагировать на приход ОМОНа:
- Всем испугаться! Представьте, что это захват «НордОста».
Кретин! Нужна провокация, замешательство. Объявляю перерыв, но запрещаю выходить из павильона. Операторы тайно направляют камеры на публику, которая расслабляется и мечет со столов исходящий новогодний реквизит. Выбегаю на сцену и начинаю страшно орать, что все будут оштрафованы, что никто не получит зарплату, что у Рязанова украли кошелек и сейчас будем искать виновного, всем немедля сесть на свои места и смотреть на меня внимательно, я по глазам вычислю вора и ему несдобровать! Впотьмах за публикой беззвучно ржет съемочная группа, я поворачиваюсь к оператору, тот показывает пальцами «О`К».
- А теперь действительно перерыв, кошелек нашелся, и я прошу прощения за свои дурные вопли – спасибо, мы сняли замечательную реакцию, вы – лучшие!
Потом снимаем мычащую арию Верди из «Набукко» – хор евреев перед казнью. На сцене шестьдесят человек поют, не открывая ртов. В зале триста – как умеют, корчат в меру тупые трагические лица, смотреть на это невозможно. Я прошу всех сесть ровно, чтобы ни у кого не было позы нога на ногу или развалясь, всех успокаиваю и просто прошу, слушая музыку, думать о том, чтобы этот кошмар никогда не повторился: «Норд Ост», Беслан – пусть мы все сейчас вместе об этом подумаем. Арию давали три раза подряд, операторы меняли точки и снимали крупные планы – никто не соврал, получилось очень выразительно. Потому что людям нельзя врать – они сразу врут в ответ, особенно, когда касаются болевых точек – человеческой искренности. Ассистента Гришу я люблю, он просто замордован безумным графиком. Получается – лишь бы снять. А «лишь бы снять» – нельзя.

Час икс, роковой и переломный, снимаем номер Рязанова и Эммы Валерьяновны – его жены и редактора. Почти во всех картинах Эльдара Александровича есть виньетка – эпизод с его участием. А в данном случае участие семейное: пожилой кавалер благодарит свою спутницу за годы ангельской верности. Вот в высоких тростниках скамья, под прощально-сопливую песню они ходят и что-то зажато изображают. Рязанов нервничает, забывает текст, не может распределиться, попросил изгнать всю публику. Снимаем дубль за дублем, мрачно, не решаясь сказать шефу, что получается неважно, плохо. Он смотрит снятое и начинает жестко рычать: «Говно, бляди, мерзавцы! Столько дублей и ни одного крупного плана!» Но ведь при этом ни одного полностью снятого дубля, о каких крупных планах можно говорить? Он орет, явно сбрасывая скопившееся напряжение тревоги и зажима, и после хорошего кровопускания всей группе, лучше исполняет номер.
- Леша, когда я выхожу, зал должен отреагировать так… ну, понимаешь, они видят того, кто снял первую «Карнавальную ночь!»
Я отрепетировал с залом овацию. Снимаем дубль, он зовет меня на сцену. Иду понуро, уже не знаю, каких зуботычин ждать, и думаю, молюсь про себя: «Я уже не могу с ним говорить, Ангел мой, иди впереди меня!» И в эту секунду звонит мобильник. А я уже поднимаюсь на сцену, и Рязанов в гневе стоит и поджидает – что еще, о, что еще?! Я зажимаю рукой визжащий сигнал телефона: «Да, Эльдар Александрович, я вас слушаю…» И он с досадой взбесившегося ребенка:
- Неужели ты не понял, что когда я выхожу, они все, вся массовка, должны встать!
- Ну, так и сказали бы сразу…
Мне стало стыдно и тяжело, и я изо всех сил постарался не выдать этого чувства, просто, чтобы его не обидеть. Боже, какое несчастье и какая ничтожная тщеславная мелочность. Конечно, они встанут, я скажу и они встанут – массовка в съемочном павильоне: «Встать!»

Мазурка Дворжака
…с утра по радио пилят
солирует японка
с будапештским оркестром…
…Будапешт, Рождество, какого года? Ну, может быть как раз, когда с Рязановым закончили «Карнавальную ночь-2», той давней бесснежной зимой…
…Оркестр нажал, представилось, будто всем составом вышли на лед, стали кружить на коньках с солисткой-японкой, со всеми своими инструментами. Вот это точно Рязанов, наш последний съемочный день «Андерсена» на катке у Тимирязевской академии – артисты кружили по льду, у Андерсена-Мигицко не очень получалось, цирковой медведь, но он и должен быть нелепым, этот сказочник при австрийском дворе – опять Австрия, Вена, Будапешт. На дворцовом пруду в Будапеште не было льда, он не замерзает, там теплые источники и много птиц – утки, лебеди, нырки; снова Андерсен, птичий двор, «Гадкий утенок».
Я как-то смутно, не в фокусе помню Вас, Эльдар Александрович, во всем этом кружении съемок, Вы будто заставлены суматошным процессом, Вы одиноки и неярки. При знакомстве сказали: «Как вы молоды, Алексей, у вас еще все спереди!», и пояснили: «Эзенштейн когда-то сказал мне так же». Последовало рукопожатие, в который раз соединившее меня с великим немым в лицах его основателей, с началом века уже минувшего, уже прошлого – шел новый век, младенчески пищало третье тысячелетие. Эйзенштейн целовал руки юной Наталье Трауберг, хотел снимать ее в роли Анастасии, жены Грозного; она целомудренно отказалась, Сергей Михайлович с сожалением шепнул: «Не сомневаюсь, с вами будут связаны пути великой русской культуры» – так и вышло, она потом молилась за них за всех – Леонида Трауберга, Козинцева, Эйзена. Мое знакомство с ней – счастье. Светлана Долгополова, мурановская хранительница, привела в дом в Чистом переулке к Наталье Леонидовне. Со Светланой Андреевной встретился благодаря Вам, Эльдар Александрович – в первый день работы, на освоении интерьера в поместье Тютчева. Потом съемки, Вы вышли на зимнее крыльцо, где лампочка ослепла, лопнула от мороза, и грохнулись с лестницы – я поймал Вас, благо рядом стоял, а Вы зло процитировали: «Умом, блядь, не понять, аршином не измерить! Хоть бы лампочку вкрутили!» Горин про Вас шутил: «Эльдар Саныч уникален тем, что дольше часа перегоревшей лампы в его доме не будет – исправит, заменит». Вы покрикивали на группу, дразнили лентяями, подгоняли.
- Эльдар Александрович, не надо гнать! Если Вы дали распоряжение, допустите, что какое-то время нужно на его исполнение, что мы не у Вас в голове живем. Где все происходит со скоростью мысли!
Вы проворчали: «А Злобин умный…»
Часто ругались: на журналистов за идиотские вопросы, на правительство – что страна не та, на группу – бездари. Просто почти все, с кем Вам было интересно, уже ушли.
Каждый Новый год я звонил Вам и сообщал, что в «Иронии судьбы» артисты играют все лучше – Вас это радовало, Вы смеялись, а я любил, как Вы смеетесь.
Были ли Вы добрым?
Трижды обращался к Вам с разными несложными просьбами, но как-то не получилось:
- Леша, я сам побираюсь на кино, только мне нужны гораздо бо?льшие суммы.
- Леша, в нашем клубе могут выступать только знаменитые артисты, но я обязательно приду на ваш концерт куда-нибудь.
Подписать заявку на поддержку издания моей о Германе и Фоменко тоже не получилось. Я с досадой вспомнил, как Вы дарили свою, просили остаться, довести картину, на которой я уже белел от скуки.
А потом была «Карнавальная-2», я прочел сценарий и ужаснулся. Отказать не мог, – вам откажешь! – сбежал в Питер снимать свою коротышку, а потом все равно позвали: «Спасай!»
Левым ухом Вы слышали хорошо, правым – почти никак. Слева сидели хвалители и поддерживатели, справа, как правило, я – говорил какие-то замечания.
Дружили мы? Было ли мне интересно, был ли я Вам поддержкой?
- Леша, неужели вы не понимаете, что когда я выхожу на сцену, массовка должна встать и аплодировать, ведь перед ними создатель первой «Карнавальной ночи», легендарной!
Я поднял массовку, отрепетировал бурную овацию и в досаде пошел из павильона. У двери что-то полилось мне на голову – пьяный осветитель мочился с галереи, с шестиметровой высоты на ассистента легендарного режиссера – смешно!
Последний раз виделись на «Нике», Вы вручали Герману «За честь и достоинство» – стояли оба на сцене, обнявшись. Потом за кулисами я подошел поздороваться:
- Это Леша Злобин, – подсказала Ваша жена, Вы почти не видели, да и темно было.
- Здравствуй, Леша, как дела?
Дружили мы?
Ну, было, кому позвонить в Новый год, пожелать здоровья.
Я не пошел сегодня на прощание с Вами – много там и без меня будет людей.
У кормушки за окном кружат-пляшут синички и воробьи.
Кружат на тимирязевском катке артисты на коньках.
Галдит, кудахчет, крякает рождественский дворцовый пруд в Будапеште.
За всей шелухой быта, съемок, работы, возраста, немощей и честолюбия было настроение.
Оно и захватывает сегодня, вся эта лирика непогоды и нежность уходящих мгновений.
Прощайте, Эльдар Александрович.
Мазурка закончилась.
А Вас – ждут друзья.