Стремглав

1. Три глотка

В тот год не снимали ни одного фильма – киностудия вымерла. И только на окраине, в филиале-хранилище в Сосновой поляне в единственном павильоне без конца стригли клипы.
Певцов было море, как ларьков с надписью «ЧП» и фамилиями, которые беспрерывно сменялись: еще утром дешевой гуашью выведено «Иванов», а уже вечером после визита бритоголового рэкета или мента в фуражке «Иванов» превращался в «Хачатурова». У обменников терлись молодые люди в шапочках, можно было выгодно без очереди обменять стольник баксов на «куклу»: рубль сверху, рубль снизу, а в начинке нарезанная газета. Или он дает тебе стольник и исчезает, а ты смотришь – в кулаке однодолларовая купюра. Эталоном красивой жизни был ликер «Амаретто», разлитый в бутылки в соседнем подвале. Морги до отказа забиты гражданами, опившимися паленой водкой, кругом наперсточники, картежники и казино, стрельба по ночам, миазмы шавермы, клетчатые сумки челноков, на всех модная «варенка». И эти певцы с кличками вместо имен, такие похожие, что клипы снимали, почти не меняя декораций под песни без отличий, как кладбищенский грай – не поймешь, какая ворона каркает.
Того певца звали Чайка. Может быть, было и человеческое имя, но его никто не знал. И про что была песня, не помню. Но в студенческие годы, чем тощее брюхо, тем сильней надежда, и мне реально повезло тогда – не в массовке дохнуть, а работать с каскадерами – настоящая трюковая съемка. Клипмейкер – они заменили кинорежиссеров – придумал, что все происходит в кабаке, и во время исполнения песни начинается свалка а-ля «Веселые ребята» – оркестр, гости, официанты – все в кучу и полный бардак, в довершение тромбониста во фраке бросают мордой в огромный торт, истаявший в юбилейных свечах на крышке рояля. Торт, понятное дело, был один, а я должен через ползала пролететь и брякнуться в него плашмя мордой вниз.
Уже глубоко заполночь шестеро каскадеров бросили меня с первого дубля, разумеется. Все получилось – как надо, Клипмейкер в восторге, массовка аплодирует, а я сижу в торте на рояле, и почему-то невесело, страшно хочется спать, бьет озноб.
Иду в буфет согреться, буфет «обслужи себя сам» для тех, кто никому не нужен: в грязном углу между брошенными внавалку костюмами и реквизитом, стопка одноразовых стаканов, торчит банка «Nescafe», где давно уже не nesсafe и в банку кто-то по небрежности плеснул воды.
Тут рядом этот Чайка в белом костюме с двумя девицами в обнимку хлещет коньяк. Я видел, как перед съемкой реквизиторы сливали из бутылок в канистру спонсорский коньяк, а в бутылки, понятное дело, чай. Коньячку бы сейчас в самый раз, расслабиться после трюка:
- Будьте добры, плесните глоток! – протягиваю стаканчик.
Чайка, щиплет одну из малюток, отчего та страстно пищит, спрашивает:
- А какой сегодня день недели?
Задумываюсь: весь день здесь проторчал и вечер, потом за павильон курить ходил – уже рассвет:
- Вторник, наверное?
- А я, любезный, подаю только по средам.
Девицы прыскают – наверное, я очень смешной в торте.
И Чайка хохочет – в распахнутой пасти золотая коронка…
Смотрю вправо-влево – охранники его курить ушли, а рядом только каскадеры, но они – свои, и Чайка вдруг резко смолкает, потому что расслышал:
- Слушай, баклан!..
Барышни исчезают звать охранников, но успеют ли?
Две фигурки в сумрачном холле перед павильоном – Принц и Нищий, и фрак мой тоже белый от крема, так что… Слюнявлю слипшиеся от сахара веки, и как в дворовом детстве, через губу, но членораздельно:
- Щас я тебе так подам, запоешь дискантом, и то, если клюв открыть сможешь…
- Не сердитесь, пожалуйста, а попейте чайку с медом, вот! – выпрыгивает из-за костюмерного вешала буфетчица с чашкой чая, – еще шоколад есть, хотите? Отвести вас в душ?
Она берет меня за руку, ладони слипаются, в другой руке керамическая кружка с утенком – три горячих глотка, блаженство.
За спиной Чайки уже два братка в серых костюмчиках. За моей – шестеро каскадеров. Все мирно-спокойно, никто не нервничает.
- Вот так, - говорю, - по вторникам бывает… Тебя как зовут? – спрашиваю девочку-буфетчицу.
Она ведет меня в душ, прихватив с вешала махровый халат.
- Вы не огорчайтесь, он просто хам и трус.
- Я тоже… признаться, испугался, «бакланом» назвал – дальше-то что…
- Да ну его, забудьте, сейчас я еще чайку вскипячу…
И я забыл, так стыдно – забыл, как ее звали.
А Чайку этого дурацкого до сих пор помню.

2. Бесценные снимки

Дедовский трофейный «Canon» снимает семьдесят два кадра, а не тридцать шесть. Пленку срезаем с бобин для проб Германа, и с ассистентом Ильей Макаровым щелкаем типажи, блуждая по городу, выхватывая лица. На Сенной их особенно много, но случается катастрофа: рухнул козырек метро, погибли люди – мы идем на Марсово поле и напиваемся как суки.
Утром настырный звонок:
- Лёша, ты сейчас лысый?
С трудом нащупываю голову, провожу по жесткому ежику ладонью:
- Почти, а это кто?
- Ангелина! Я поступаю на операторский, у нас этюд: «Портрет в контрастном освещении», мне нужен бритый наголо типаж, приезжай.
- А сколько времени?
- Девять, через час съемка, жду внизу в метро.
Ползу с кровати к шкафу, надеваю новые джинсы, беру сумку с дедовским фотиком, смотрю в зеркало – никого.
- Лёша, выгуляй Бегемота!
- Мама, я не могу – съемка.
Бегу. Не столько из чувства ответственности за дочку друга, но чтобы хоть как-то протрезветь. В метро трижды не попадаю между турникетами, наконец, просачиваюсь и мчу вниз по эскалатору в новых брюках, новых сандалиях и совершенно пьяный.
А надо ли так быстро бежать? – мелькает неуместная мысль.
Сандаль цепляется за ступеньку, и юзом, перехватывая поручни эскалатора, я несусь вниз, решительно набирая скорость. Рвется штанина, пронзает боль в ноге.
Только не разбить дедовский "Canon", только не разбить, там же драгоценные снимки… Но тогда я на хрен разобьюсь сам, если буду думать о сумке с фотоаппаратом. Ну и что, главное не разбить "Canon"!
Меня разворачивает лицом по движению эскалатора, на мгновение зависаю:
Интересно, – думаю, – я видел столько добрых лиц, они вежливо уступали мне дорогу, почему же никто-никто не попытался удержать меня, боже, я сейчас погибну!
Зависаю – а дальше уже кубарем вниз, и костей не собрать.
Это была точка баланса, миг замирания накопленной инерции перед решающим броском. Лети навстречу муха, я бы подставил ладонь и спасся. Но мухи не было. Прощай, – сказал я сам себе, – глупо-то как, сейчас к малютке Ангелине прикувыркается труп.
И тут чьи-то нежные пальцы цепляют за футболку – и я повисаю, как на стропах распустившегося парашюта в затяжном прыжке – спасен!
С ноги хлещет кровь, брючина оторвана до колена, я бледен и трезв. Ангелина спешит и уже не знает, куда ей лучше поступать со мной – на операторский или операционный в медвуз. Приезжаем в институт – никого, вахтер ворчит:
- Че приперлись, куратор ваш только через час придет – вона, расписание на стекле!
- Зря торопились, – меланхолично вздыхает Ангелина, – я время перепутала. Ну ничего, раньше – не позже.
- Действительно, – соглашаюсь я. – Знаешь, ты тут кофе попей, пойду пока зашьюсь в ближайшей травме. Еще ночью сниматься, а я, мягко говоря, негерметичен.
- Ладно, – кротко вздыхает Ангелина, – только не задерживайся.
В «травме» много мух и медленная девушка в белом халате.
- Что у вас?
Сажусь на кушетку и теряю сознание. Промыли, зашили, сунули нашатырь в нос:
- Идите, выгодный пациент – сэкономили на анестезии.
Нога теперь черно-белая, как германовское кино: до колена черная штанина, дальше – сверкающе-белый бинт до ступни.
Через час Ангелина снимает портрет в контрастном свете. Надела на меня пыльное пальто, нахлобучила шляпу до бровей на лысую голову и отщелкала полпленки крупным планом – нет бы хоть пару кадров общих, с рваной штаниной и забинтованной ногой.
- Да, занятная съемочка, и глаза у тебя сейчас – что надо.
Через неделю звоню Ангелине:
- Привет, снимки готовы?
- А снимков не будет… я на Невском фоткала проститутку, и бритоголовый выразительный дядя, контрастный такой, засветил мне пленку.
- А фотик вернул?
- Ну да…
Потом увлеченный Ангелиной куратор-старшекурсник отснял для ее экзамена новую серию лысого меня в шляпе и пальто. Теперь она кинорежиссер с каким-то псевдонимом – Резаная, что ли, или Раненая… не помню.
А я по-прежнему, несусь стремглав, куда зовут.

3. Тристанов меч

У Ленки красивые тонкие руки, на правом указательном пальце нет фаланги – в детстве дразнила кролика и сунула пальчик в клетку. Она не любит, когда ее про это спрашивают. Но, по-моему, ее больше ни о чем не спрашивают, потому что она переводчица, но на все вопросы отвечаю я, а на мои – какой-нибудь представитель чешского департамента, на третьем месяце съемок мы вполне свободно объясняемся. Папа у Ленки русский, а мама наоборот, или как-то иначе, но чешка она только наполовину. Когда мы приехали в университет Остравы отбирать переводчиц на очень важную работу, нам поначалу предложили самых успевающих, но, узнав, что это для кино и надолго, тут же решили слить отстающих. Тогда я пригласил всех, кто был, и выбрал самых хорошеньких. А Ленку определил в режиссерскую группу личным переводчиком ассистента по площадке, то есть моим.
Съемочная группа на исходе экспедиции более походит на командировочную семью, вследствие неизбежной диффузии наблюдаются беспорядочные кровосмесительные связи на манер датского королевства, процветает пьянство, круговая порука и личная безответственность.
Появление хорошенькой персональной ассистентки ассистента остальным коллективом было воспринято однозначно. Это, конечно, в некотором смысле, мне льстило и освобождало от массы посторонних проблем, но не скажу, что невидимый прочими тристанов меч был для меня легок.

Заскорузлый пояс верности на мне,
режет чресла хуже всякого ремня,
я повеситься готов на том ремне,
пожалейте неуемного меня.

Только в койке повернусь – в упор стена:
«Ах, кобель ты, сто километров не круг!»
и дрожит в окошке полная луна
воплощением нетронутых подруг.

Просыпаюсь поутру – часы стоят,
дом стоит, все боле-менее стоит,
я лежу, на простыне своей распят,
погашаю озверевший аппетит.

Но однажды все разрешилось самым непредсказуемым образом.
Мы обнялись в платановой роще на склоне под стеной замка Гуквальды, крепко обнялись, до крови.
Замок был на горе, кормушка – внизу. Объявили: «Обед сорок пять минут! Поторопитесь!» Путей к обеду три: по серпантину на микроавтобусе, по серпантину пешком, и – напрямик вниз по крутому склону сквозь платановую рощу.
Чехи умчали на микриках, наши в большинстве – по серпантину пешком, а романтично настроенная и резвая от голода молодежь – напрямик.
Припустил ливень, сухой суглинок заскользил. Я шел впереди, следом еще человек шесть, позади всех Ленка. Не рассчитав шаг, она поскользнулась и, чтобы не упасть, побежала, увлекаемая инерцией. Нет чтобы сразу сесть на попу – боялась испачкать новые джинсы, а дальше уже было поздно. Ее несло, и вот-вот споткнется о корень, а впереди – острые камни. Те шестеро, чтобы были между нами, среагировать не успели и в ужасе смотрели на бегущую с естественным ускорением по наклонной плоскости Ленку. Я прикинул, что, если ее остановить, – она снесет меня нафиг, и оба разобьемся, а Ленка уже близко, вот она – смертельным счастьем несется с горы. Впереди больше никого – только камни. Я прыжком рванул на перехват, обнял ее и повалился на землю, катились кубарем, замерли за метр до камней.
- Цела?
- Цела, а ты?
Рука содрана в кровь, сечет теплый ливень, кроны платанов над головой, девушка в объятьях крепче некуда:
- Я, кажется, геройски счастлив.
- С меня жизнь, правда, уже обещанная одному пареньку в Остраве.
- Тоже спас?
- Да нет, просто люблю.
- Ну, привет ему.
Ближе мы уже не были, да и куда уж ближе. Брюки и кофточку ей все же пришлось стирать. А мне улыбчивая медсестра в «скорой» промыла рану и сделала перевязку.

4. Ненависть

Окна студенческой мастерской выходили на крышу. С удивлением помню его белые глаза – ненавидящий взгляд. Они остались сидеть за столом, где только что он, налив мне, вдруг сказал:
- Если б ты знал, как я тебя ненавижу.
Я даже рассмеялся, похлопал его по плечу и пошел в окно курить. Смотрю с крыши на пролетающую птицу, вдруг толчок.
- Не понял?
Оборачиваюсь – это он! И уже падающего хватает меня за рукав, я еле удержался.
Шутка запомнилась надолго.
Мы были тезками, овладевали одной профессией. Мне все давалось легко, я удивлялся, насколько легко. А он трудился, и не всегда успешно. Я дружески подтрунивал над ним, был уверен – мы приятели.
И вдруг эта реплика в одно из курсовых застолий, и эта странная шутка на крыше.
Дальше разминулись, каждый жил какой-то своей жизнью, он – где-то в Сибири, я в Питере. Однажды поехал на постановку в театр, про который он мне когда-то рассказывал. Когда знакомился с труппой, мне сообщили, что недавно приехавшего режиссера приняли за меня, и только когда на третий день он поинтересовался, почему они зовут его другим отчеством, выяснилось, что ждали меня, а его по ошибке за меня приняли. Он хотел ставить «Ревизора».
Потом я потерял его из виду. Писал книжки, ставил спектакли, наконец, начал снимать фильм.
В разгар съемок, выбежал во двор студии покурить, возвращаюсь – а в моем режиссерском кресле сидит Он. Сидит и руководит съемкой.
Я все думал – почему все эти годы я не чувствовал никакого сопротивления, все шло легко, как во сне…
Артисты и съемочная группа подходят к нему, о чем-то спрашивают, на меня попросту не обращают внимания.
- Не понял?
- Ты что, не понял, где ты? Ты – летишь с крыши, а я живу твоей жизнью, твоим именем, твоим даром.
- Но ведь я разобьюсь, и все кончится?
- Какая разница, свою привидевшуюся грядущую жизнь ты уже не проживешь. Скажи, что ты меня ненавидишь!
- Хорошо.
- Что?
- Я хорошо прожил эту оборвавшуюся жизнь, прости.