Тоска лагерей

Что же касается зеленой тоски летних лагерей, самое радостное, что в них было — письма из дома.

Почти каждое лето было лагерным.
Сперва детская дача под Лугой на Череменецком озере, помню:
как скатывался по косогору к воде,
как толпа голышей в одинаковых панамках плещется в огороженном на мелководье лягушатнике, небольшая запруда, снующие под порогом стаи рыб,
высокий песчаный берег с высверленными дырами ласточкиных гнезд,
приезд отца, он в белой рубашке, привезенную им черешню воспиталки поделили на всех — было обидно.
Положенный срок я там не высидел, заболел, папа забрал меня. С тех пор люблю болеть. Долго возвращались домой: ползунок электрички от станции к станции, их двадцать три, но считать тогда я не умел, потом вечность трамвая по знойному Ленинграду — когда же, когда? И наконец пешком вдоль Чёрной речки к нашему двенадцатиэтажному дому у деревянного моста.
Ленконцертовский лагерь “Дружба”, опять же под Лугой. Бетонный дот в лесу над поворотом реки, здесь проходил Лужский рубеж. Дощатый прямоугольник волейбольного поля — по утрам нас мучали зарядкой и проводились линейки.
Как-то после ужина на закате, необычно багровом и настолько ярком, что сосновый воздух лагеря стал розов, все остановились и задрали головы вверх: огромное черное облако в форме сидящего пуделя неподвижно висело над нами. Ударил резкий ветер, пригнув сосны, облако помчалось вдаль, туда, где у горизонта за холмами скрывалась река. Легкий песок лагеря в одно мгновение стал тяжелой непроглядной взвесью. Вожатые и воспитатели погнали детей в корпуса, а я, распахнув объятия буре, ношусь по дощатому плацу и кричу монолог Лира из фильма Козинцева. Как уютно было лежать дома на диване с отцом в ночном свете экрана чёрно-белого телевизора и смотреть эти “старинные” фильмы про рыцарей и привидения — “Гамлет”, “Король Лир”:
— Дуй, ветер, дуй, пока не лопнут щеки!
Сосны шатает, сгибая до самой земли, вырывая с корнем — красота! Черная туча на горизонте, обрушив в реку огромный бур и, всасывая воду, смерчем идет на лагерь. Наутро обмелевшее русло Луги было сплошь усеяно рыбой. За лагерным забором огромный ствол сосны, повалив пару столбов, рухнул на линию электропередач — сноп искр, дым, фейерверк! Из корпуса нашего отряда бежит вожатая, она что-то кричит, приближаясь ко мне, а я замер, завороженный: над ее головой вспыхнул небольшой светящийся шар и медленно плывет в мою сторону, между ним и мной шатается сосна; вожатая бежит шустро, шарик, будто дразня, медленно ее обгоняет и, почти приблизившись ко мне, утыкается в ствол сосны: хлопок, треск надломленного дерева, пятиметровый комель с ободранным навершием, будто сломали карандаш, и летит с неба на меня разлапистая крона дерева. Чьи-то руки хватают меня, прыжок и мы катимся кувырком по деревянному настилу плаца от мохнатого, смертельно раненого чудовища. Сколько лет было этой девочке — восемнадцать, девятнадцать? — я уже втрое старше неё.
Утром через завалы дорог из города к лагерю пробирались родители, началась спонтанная эвакуация, но беспокоиться уже было не о чем — одно из самых тихих утр на моей памяти. Мы бродим с отцом между поваленных стволов, выкорчеванных с корнем пней, берегом обмелевшей Луги: звенят кузнечики, гудят осы, ноют слепни, жужжат мухи, дачники с сумками собирают вдоль берега рыбу, стрижи и ласточки свистят высоко, в небе ни облачка.
Многих детей с перепугу увезли, а я остался дожидаться конца смены, лагерь из отдыхающего стал трудовым-восстановительным, что было гораздо интереснее.
Между детской дачей и ураганной “Дружбой” было три не лагерных лета, которые я скорее не помню, а знаю по фотографиям деда и отца: литовский хутор, латвийская Масалацца и Севастополь — это с мамой, она не фотографировала.
На литовском хуторе была громадная черника, когда мы с отцом брякнулись на велике в лесу, и прямо перед моим носом вскочил куст созревших ягод, а за ним ещё и ещё — целый лес! Там соседские мальчишки исхлестали меня крапивой, отец разогнал их и посадил меня в бочку с водой. А на железной дороге стояли платформы с танками, и мы опоздали на поезд.
В Масалаццу меня отправили с дедом, и больше уже никогда никуда с ним не отправляли, хотя нам было очень интересно: мы гуляли в дальнюю Чёртову пещеру, дед подарил мне удочку и научил рыбачить — я тут же зацепил крючком штаны на попе, потом долго не клевало, мы смотрели фильм про моряков “Капитан с веселой Щуки”, и дед рассказывал мне про сражения, в которых он не участвовал (как сына врага народа, подполковника связи Анатолия Данского не допустили к военным действиям), мы играли в бадминтон, за спиной деда торчала живописная кирпичная руина водокачки, а потом приехала мама и выяснилось, что у меня колготки колом стоят, потому что две недели нестиранные, и весь я чумазый как шахтер, и мама увезла меня в Валмиеру, где была баня, а потом через Ригу в Ленинград — я ткнулся лицом в окно автобуса, всю дорогу шел дождь.
А в Севастополе подвыпивший морячок стрельнул у мамы закурить: “С внучком отдыхаете, бабуля?” Маме не было и сорока, а седая она, потому что в училище Мусоргского, где она была директором, на нее накатали донос, следом партийная проверка, прокуратура, КГБ — она же была членом партии и депутатом. Все проверили, оправдали, но за один тот месяц она поседела. Еще в Севастополе я написал первый стишок, про моряков, и мама сохранила этот листок. В столовой “Дары моря”, где мы обедали, всегда очередь к раздаче, а за пустыми столами сумки на стульях — занято. Мама, взяв поднос с двумя тарелками ухи, ставила на ближайший стол и вышвыривала сумки. Возмущенная сумчатая слышала в ответ на: “Гражданочка, Вы что себе позволяете, мы здесь заняли!” — “Простите, это не порядочно!” Почему-то это слово из уст мамы действовало как удар черноморского электрического ската и “гражданочка”, забрав баулы, освобождала стол. А потом мы поспешно вернулись в Ленинград, потому что мне очень грустно было в Севастополе, не смотря на загадочные раскопки в древнем Херсонесе, обилие фруктов и бесконечно прекрасное море.
После и до окончания школы, каждое мое лето — лагеря: Анапа с детским духовым оркестром, снова Луга после юнговской практики, снова Анапа — лето после Чернобыля и смерти деда (это случилось в один день 26 апреля 1986 года), и лето, когда я украл в Тамани барельеф Лермонтова и узнал, что я приемный ребенок — об этом другие новеллы.
Отец каждое лето куда-нибудь путешествовал один — отовсюду пачки писем с интереснейшими рассказами. Мама всегда оставалась дома, кроме того случая, когда в августе 1991 года они поехали впервые вдвоем в Прибалтику и случился путч, и еще поездки в Японию, о которой она мечтала “всю жизнь”. Что ее удерживало дома — коты и собаки? Или просто она любила побыть одна? Уже когда тяжело болела и мучилась присутствием в доме сиделки, сказала:
— Лёша, как ты не понимаешь, я привыкла к одиночеству!
Ежегодные, каждое лето, зарубежные вояжи мамы, начались, когда мы уже остались вдвоем: почти вся Европа, островная Греция, Скандинавия, Исландия — автобусы, поезда, морские круизы. Всю жизнь, будучи директором сперва музыкального училища, потом школы, она носила одного фасона английский костюм, и будто вырвавшись из него, зажила какой-то новой жизнью. Поездки были краткими, но впечатлений вполне хватало еще на год ее неустанного педагогического труда. И уже были сотни снимков, поскольку появились простые в использовании фотоаппараты-мыльницы. Я потом не знал, что делать с этой грудой запечатленных красот неизвестных мне мест, мама на этих фотографиях мелькала крайне редко.
Сохранилось письмо отца из “красавицы-Одессы” – 85 год. А я последний раз был там в феврале 2013 года, утром по приезде звонок: “Умер Алексей Герман”, 21 февраля, а 22-е — день смерти отца — они были однокурсниками. Это случилось за год до аншлюса Крыма и за десять лет до войны, которую ни Герман, ни отец помыслить не могли. Так что видимо тогда в Одессе я был действительно в последний раз.