Смена-символ
Майское утро, на моем столе букет сирени и коробка с фотоаппаратом «Смена-символ». Хочется поиграть этими словами: смена, символ — отец передает мне, идущему ему на смену, инструмент фиксации реальности, и это конечно символично. Но я тогда не думаю про эти слова, а предвкушаю свою взрослость с фотоаппаратом в руках, таинственную атмосферу лаборатории в свете красного фонаря: ванночки с реактивами, бочок для проявки пленки, нависший над рабочим стеклом механический ящер фотоувеличителя. Бормотание отца, он поясняет процесс; нажимает кнопку, засвечивая плотный белый лист фотобумаги, специальными щипцами бросает его в проявитель, на листе проступает снимок — мгновение нашей воскресной прогулки:
— Лёка, не улыбайся так специально, просто вспомни, как ты кормил белочку в Пушкине.
Щелчок.
Снимок набирает отчетливость: черная шапка-ушанка из искусственного меха, хитрый взгляд, щель в передних зубах — Лёка-белка. Лист опускается в фиксаж — чудо задержанного мгновения. Это все происходит в обычной ванной комнате нашей квартиры на Комендантском аэродроме, на бельевых веревках схваченные кусачими прищепками сохнут искорки нашей жизни. И одуряюще пахнет сиренью, той, подаренной мамой на мой день рождения. А этот снимок потом долгие годы висел над кроватью отца в их с мамой спальне.
Иногда кажется, что у меня нет своих воспоминаний.
По крайней мере ранних.
Фотографии, сделанные отцом, когда меня взяли из приюта, старая магнитофонная бобина, пересохшая искривленная пленка — первые слова писклявым детским голосом. До сих пор памятные, выученные в детстве стихи — но это не мое, не я, скорее он, читавший мне их отец. Если что-то помнится, то это уже рассказы: ходили туда-то, ездили к деду с бабушкой в Царское Село, кормили белок.
Рассказ о доме декабриста Булатова у Преображенского собора, где якобы я родился — орущий комок на лестнице, соседи нашли, пролежал долго, схлопотал воспаление легких — откуда он мог знать, в приюте рассказали?
Так и тлеет в безвестии — что это был за приют, где, откуда я пришел в семью?
И когда знаешь, что этого ни узнать, ни вспомнить — вся дальнейшая тропинка памяти тонет во мгле, чуть отсверкивая звездочками совершенно случайных бессвязных воспоминаний.
Круглая площадь, стоянка такси, поздний вечер, мы с мамой садимся в машину — где это? Отец преподавал на Моховой в ЛГИТМиКе, мама директорствовала в соседнем здании Училища имени Мусоргского, там же неподалеку был и детский сад № 19 (мое заветное число). Значит и круглая площадь была где-то рядом? А единственная такая — возле Спасо-Преображенского собора, где я впоследствии крестился.
Что из этого я помню, а что — реконструкция, фантазия, догадка?
В девятнадцать лет поздней осенью в Купчино я шел от метро к дому Маши, будущей мамы Жени Злобина-внука. Дорога без фонарей, в свете фар проходящей электрички мелькнули три силуэта — гопники в кожаных куртках, у одного в руках пистолет. Только не бояться, собакам, урле и ментам нельзя выдавать свой страх, смотреть в глаза — набросятся. Я живо подумал о том, как тревожил родителей нелепой фантазией, что проживу не больше девятнадцати лет; весной мне исполнилось девятнадцать по паспорту, а по факту — сегодня. В приюте путали следы — другая фамилия, новое отчество, смещение на полгода даты рождения.
— Деньги, живо! - хрипанул гопник и поднял на меня пистолет.
Я не замедлил движения, он сжал палец на спусковом, в переносицу мне смотрела черная дырочка ствола, щелкнул курок. Я подумал, как гениально точно задерживает время Толстой, когда погибающий от разрыва бомбы герой успевает пережить-передумать целую страницу текста — наверное я тоже сейчас в этом зазоре между щелчком курка и грохотом выстрела.
Я прошел, не оглядываясь и только свернув в дальний двор к дому Маши, выдохнул.
Всю последующую жизнь я помню довольно четко.