Плевки в вечность
(один день и тысяча одна ночь из жизни дебютанта)
Сергею Пускепалису
Ставлю Бергмана, а в соседнем театре…
…в соседнем театре с домом, где живу: на последнем этаже, с окнами на стоящую во льду Волгу, где на кухне в перерывах между репетициями варю пельмени или жарю яичницу, а потом прыгаю в чужую постель и сплю час-другой до вечерней репетиции – еще с детского сада привычка – дневной сон…
…сам-то сподобился дерзать в клубе Дома Офицеров, где, подчас, в репетицию любовной сцены на втором этаже с первого врывается похоронный марш – полковой оркестр провожает генерала– чеканный шаг караула и залп прощального за окнами салюта…
…а соседний театр – главный Академический-Драматический – откуда прошлой весной отгребла вверх по течению небольшая льдина жаждущих эксперимента артистов. Арендовали в офицерском собрании комнатеху – класс для лекций, где по стенам карты сражений, схемы убежищ и какое-нибудь забористое словцо, выцарапанное усатыми школьниками в месть за скуку академических, невесть за что положенных офицерам часов. Артисты-папанинцы, избравшие скитальчество, как вторую тревожную молодость, отрясши звания Народных и Заслуженных, сдвигают к стенам исписанные матерней парты, и, выгородив стульями декорацию будущего спектакля (тайно верят – «СПЕКТАКЛЯ БУДУЩЕГО»), самозабвенно репетируют романтическую фантасмагорию под руководством приезжего из Петербурга безусого и нервного режиссера. Назвали свой театр «Понедельник» - в пику Академическому-Драматическому, где понедельник, как во всех гостеатрах, выходной. В этом имени выражается их беззаконность, избежавшая всех расчисленных рядов официоза. «Вроде не бездельники и могли бы жить, им бы понедельники взять да отменить» - со смешком о себе и легкой ассоциацией к чудакам-островитянам, живущим на бедном острове.
Вечерние репетиции плодотворнее утренних, когда стены дрожат от плановых и неплановых офицерских затей, то строевых то похоронных. Да и спать хочется – все же артисты; и режиссер толком просыпается лишь к вечеру, набирая к стойкому от бессонных ночей недосыпу трошку сил за пару часов дневного перерыва.
И вот однажды, когда я, соня-режиссер, перед тем как нырнуть в снятой «Понедельником» квартире в чужую кровать, жарил из последних двух яиц на последнем подсолнечном масле хитроумную яичницу с хлебным крошевом и полусгнившей чесночной долькой – звонок в дверь. Это – Шумов, режиссер из соседнего настоящего Академического-Драматического, мой однокашник. Он уже вторую неделю переносит свой питерский шедевр на малую сцену вышеозначенного алтаря провинциальной Мельпомены.
Шумов расслаблен и хмур.
Дожевывая остывшую за долгим монологом яичницу, лишив меня и заветного дневного сна и последнего пакетика растворимого кофе, он честно и подробно отвечал на вопрос «как дела», хотя я ни о чем его не спрашивал. Отговорив, как роща золотая, отряхнув всё до последнего листочка в мою бессонную душу, он, чуть было не превратил свой бенефис в диалог, но быстро поправился, не утруждая меня ответом:
- А что – ставишь спектакль? Где, какой? Впрочем, неважно. Все эти наши постановки в провинции – плевки в вечность. Надо в кино уходить, там хоть деньги платят. Да… плевки в вечность.
Мудро и тяжело вздохнув, он идет к выходу и на пороге еще раз смакует натруженный опытом вывод:
- Плевки в вечность… Так что не обольщайся…
Улыбаюсь ему голодной и бессонной улыбкой:
- Сам не обольщайся!
- Это ты о чем?
- На счет вечности… Плевки – конечно, а вот «вечность» - это ты хватил, дружок… По плечу ли она нам…
У него вечерней репетиции нет, поехал задумчивый в бар на набережной – пить.
А я иду к своим, освеженным второй молодостью сверчкам-отщепенцам.
И репетиция хорошая, как будто всерьез, как будто для них это важно. Как там у Маяковского, в стишке из школьной программы:
«Послушайте! эти плевочки – звезды,
кому-нибудь нужно? необходимо,
чтобы каждый вечер
загоралась хоть одна?!»
______________________________
Шлю факсы в театры России. Рядом мечется актриса Таня с тряпками, пылесосом и шваброй, гремит музыка.
Репортаж из горячих точек:
МАГНИТОГОРСК:
- Я запрет в комнате, а факс – в соседней. Позвоните в Управление Культуры, чтобы меня выпустили!
ВЛАДИМИР – на указанном в справочнике номере сразу три организации: собес, милиция и кладбище.
РОСТОВ:
- У нас безумный главреж, никого не пускает ставить. А сколько вы стоите, на всякий случай? Сколько?! До свидания.
ОМСК:
- Алло, Омский драматический?
- Нет – Свердловский цирк. У них в номере на одну цифру меньше!
ВЛАДИВОСТОК:
- Алло, театр?!
- Это секретная база военных катеров, немедленно сообщите, откуда вы узнали наш номер?!
Послано более двухсот факсов, через три месяца звонок:
- Можете за семьсот долларов поставить у нас что угодно?
- А что вам угодно?
- Главное – уложиться в месяц, пока наш Худрук ставит оперу в Вене.
- Попробую. А семьсот долларов – обсуждаемый гонорар?
- Это не гонорар, а весь бюджет на постановку.
ОПСК
В купе душно, никто не решается выключить трансляцию:
- Холера – опасное заболевание, желудочно-кишечное. Тиф – еще более опасное и распространенное, мойте руки. При эвакуации из поезда в случае катастрофы будьте внимательны – не выскочите на соседний путь – можете попасть под поезд. Всего вам доброго.
Позвали ставить любую пьесу. Потом уточнили – новогоднюю сказку. Прислали инсценировку с отвратительной музыкой – ставить будете вот это. И куда я еду?
Кругом сугробы. По вагонам гремит попса, не укрыться. Только спать, но от сна уже воротит. Поезд останавливается в полях. Трансляция затыкается. После небольшой паузы над снежными полями в закатном солнце сквозь экран подмороженного окна – итальянский тенор.
Мой поезд долго задерживался с отправлением – грузил топливо, пропускал множество других поездов, я любовался щемящей вокзальной осенью, и тронулся в зиму, медленно, осторожно, удивленный и ошеломленный наконец начавшимся движением. А впереди два азиата в оранжевых куртках сгребают с путей снег. С путей, которые только для меня и остались. Я даже не замечаю юрко проскакивающих скоростных составов на каких-то сверхновых магнитных подушках – им и рельсы не нужны.
Вагон-ресторан. Подсел паренек. Едет домой из армии. Его ждут: мать, семь сестер и двое братьев, земля (500 га), скотина, техника, работа.
А та, что за неделю до свадьбы сделала аборт… Он тогда и ушел в армию. Был бы сын, а не глупая эта служба в отрыве от матери и девяти младших. Та-то не ждет.
- Ну давай, за мамок наших. Моя проводила, твоя – завтра встретит.
Махнули.
- А ты куда – спрашивает парнишка.
- В Опск, там тоже было… как у тебя.
- Что?
- В некотором смысле – аборт.
Хочу рассказать об учителях и однокашниках, о Вадике Данилевском и о Митрофанове Володьке... Наша разница в летах растет – с ним, с Володькой, растет! А с Вадиком сокращается. И еще хочется рассказать о Евгении Соломоновиче Калмановском, он ходил с палочкой и был очень честный, очень вдумчивый человек. И о Владимире Наумовиче Левертове, который носил очки и был добр со мной, и о Сереже Курехине, с которым мы однажды пожали друг другу руки, но так и не стали знакомы, и о Коле Павлове, которого я больше узнал потом. И еще о моем отце, Евгении Павловиче Злобине, о моем папе.
Чем дальше от дома, чем дольше без дома, тем ближе они подходят к моему сердцу.
Дорогие мои, вдалеке от кого я –
в перестуке колесном – дождитесь меня,
в это утро мое горе ищет покоя,
ходит, ищет покоя, в бубенчик звеня,
в тишине повседневной и в пляске забвенья,
в рваной пляске забвенья и в пламени сна,
тук-тук, тук-тук, тук-тук-тук…
Неподалеку от дома проходила железная дорога, по которой, несомая встречным ветром, летела к нему тоска. Он ходил к полотну провожать идущие поезда и все шли в одну сторону – к его дому. А он стоял в полном штиле на насыпи и дивился – отчего от поездов ветер несется – встречный, легкий, шумный. А потом шел пить. Или спать. Или что еще можно делать в неподвижном воздухе. А ночами не понимал, что за отдаленный стук беспокоит? Или сосед дальний кому-то в стену стучит. А это отдавалась в его сердце с проходящих поездов несомая тоска.
Смысл незрим, неуловим, не формулируется, не высказывается и не передается очевидным образом. Невозможно ни понять, ни объяснить, что происходит, например, когда встречаешь ее – эту женщину, единственную – и приходит смысл. А ведь уже ни есть, ни пить не хотел, не знал, в какой поезд садиться, куда ехать, чем заняться, чтобы он, смысл, пришел. Помню лето, мрачный август, разлад в семье, курю у друзей на балконе – выть хочется и не лечит никакая дружба. От этой тоски сел писать сценарий – сериальную муру, вообразить не мог, что когда-нибудь займусь этим. Но в работе пришел смысл, просидел до утра, сочиняя, складывая, сшивая – и утром полнее и счастливее меня не было человека.
Еще: почему я ничего не помню, с трудом выдираю детали, имена, события, почему? Потому что – все неважно, давно уже не волнует. И чтобы день не исчезал бессмысленно, бесплодно, строчу дневник, фиксирую детали, имена, события, чтобы потом самому удивиться: что-то все-таки было. Но сам процесс написания освобождает от памяти. Ранние романы Набокова – раны памяти зализывал, избавлялся от прошлого. В писании дневника двойной противоположности заряд – не забыть, чтобы не вспоминалось.
А что хотел отметить про смысл?
Уже не помню.
Ночь. Восемь стаканов кофе в поезде не прошли даром – сна ни в одном глазу. Бросаю в номер вещи, иду гулять. Все в снегу и фонари. Редкие прохожие.
Я не люблю гостиниц и боюсь
внезапного вторжения ночного,
когда коротким эхом с полуслова
окликнет грусть.
И тяжело и суетно тогда
блуждают проходящие обиды,
и я как будто потерял из виду
дни и года.
Номер роскошный, ванна – евростандарт. В зеркальном потолке отражается вытянутое худое желтоватое тело с осунувшимся чужим лицом. Ничего, отосплюсь. Но лишь засну, стучит о цинковый подоконник тяжелая талая капля, и сна как не бывало. Вдруг:
- Эй, Галка! Ты белье приняла? – трубный архангельский басок уборщицы.
И с другого конца гулкого коридора, пискляво и пронзительно:
- Приняла-а-а.
Семь утра, стук в дверь:
- Переселяйтесь! Этот номер забронирован, в него немец приезжает. Ваш будет напротив, ничуть не хуже.
Вхожу в номер, сразу в ванную: есть там евростандарт? Трубы с облупившейся краской, потускневший кафель – все в желтых тонах увядания и тоски. О зеркальном потолке и говорить не приходится. Но есть прихожая маленькая, окно и балкон.
Заснеженный променад запружен народом, лотками, стайками собак. Маленькие каштаны не сбросили почему-то листвы, стоят запорошенные снегом. На свисающих гроздьях рябин воробьи. Гляжу вниз: бродят люди в подмокших сугробах. А мебель в номере вся стоит как-то по-дурацки, переставляю, надрываю поясницу. Обмотавшись шарфом, сажусь за пьесу, чего-то не хватает. Иду на рынок, покупаю обувной крем, пачку чая, растворимый кофе, две пачки сигарет.
На скамье бабуля плачет. Расспросил. Сын, оказывается, бедствовал, дал объявление: «Кто хочет хорошую работу, присылайте конверты с деньгами». Ей стали приходить конверты, испугалась, пошла в милицию. Сына арестовали, завтра суд.
Первая читка. О готовности говорить не приходится. Но:
- Дорогие мои артисты! Я очень люблю вас и рад видеть. Хорошо бы не забыть о самом главном, зачем собрались: репетиции должны быть лучшими минутами жизни!
В коридоре встречаю двух зареванных актрис – они не попали в распределение. Как дико, я для них не нахожу даже слова утешения.
Репетируем в небольшом «вечернем» кабинете при фойе: гнутая мебель а’ля бомонд, пианино «Красный Октябрь», журнальный двухметровый стол, восемь ламп на шкафах для подсветки текста и четыре обогревающих рефлектора + камин из кабинета Худрука.
На читке все в куртках и шубах, дрожат, но хихикают в смешных местах.
К вечеру кабинет нагрет, ставлю стулья полукругом, а кресла эти гнутые – по углам во второй ряд. Ну и? Все равно залезают в кресла, а стулья поворачивают к себе как столики. Ничего, как понадобится вскакивать и пробовать, из кресел вылезут.
Актриса Б., с кошмарной, но для театра вполне обыденной репутацией, не явилась на спектакль. С виновной потребовали объяснительную, и вот – пожалуйста: «Я не пришла на спектакль, потому что накануне в театре был банкет по случаю дня рождения Р., я пришла домой под утро, легла на пару часов и случайно переспала».
- Или вот еще случай, плоды просвещения, так сказать. Собрались в какой-то городок, где в театре своей труппы нет, и горожане развлекались исключительно наездами гастролеров.
Наша администратор поленилась ехать заранее, и все переговоры вела исключительно по телефону. Заявили два спектакля: Денис Фонвизин «Недоросль» и Мольер «Проделки Скапена». А их администратор, видать, был темный парень. Приезжаем, повсюду афиши:
«Недоросль фон Пизин» - автор неизвестен, и Мольер «Проделки с колена». Но зритель валил – аншлаги.
Хожу кругами у театра – с кем бы пообщаться?
Костюмерша подарила деревянный гребешок в преддверии дня рождения.
Вечер в гостинице – черт бы побрал этот ужин: хамские цены за хамски приготовленную пищу. Уж если мне не по зубам здешняя говядина, то она и волков может не бояться. Уборщица зачем-то повесила на стену искусственный плющ: memento mori. И белье, свадебное в лебедях – вот грусть.
Мне 26 лет, с днем рождения, Лёша.
Звонит телефон, ничего не соображая, хватаю трубку:
- Пятьдесят первый, просыпайтесь!
И «пятьдесят первый» встает, распахивает настежь окно, делает зарядку, принимает душ, выпивает стакан кофе и садится за дневник.
Потихоньку двигаемся. Расширился пролог, придумалось: Сказочник ходит со снежным облаком, как с зонтиком. И елку волшебную сделаем из зонтов – это в память о Вадиме Данилевском, он всегда с зонтиком ходил. Даю артистам задание: «Придумывайте вольные этюды!» Поначалу неуверенно, потом пошли предлагать, завелись. Всё ждали окрика: «Стоп, не так, бездарно!» – несчастное наследие Худрука. Но я не останавливаю, и вот – замечательный танцующий пролог с беготней по новогодним лавкам и цирком на городской площади.
- Молодцы, талантливы, можете же, можете!
Главное самим теперь в это поверить.
И от друзей случайные открытки,
Как ласточки, сошедшие с ума...
Мой телевизор – комната с окном,
Цветной, когда хорошие закаты,
Но даже и в провинции зима
Нельзя сказать нарядна. Две синицы
Над хлебной коркой машут па-де-де,
И это лишь случайная помеха
В надолго сером зрелище моем.
Декабрь внезапный оттепелью взят
На абордаж, и пышные сугробы,
Как ватный рай сникают под дождем.
Но исподволь по слухам и прогнозам
Неслышные подходят холода.
Вольно же будет падать; травматизм
Повысится, и город напряженно
И тупо будет лед колоть. Зима
В чужих краях похожа на родную –
Глаза закрыл, вдохнул и занемог,
И вот, тогда немедля нужно выпить.
Чтоб снег знакомый, как любой другой,
Бесцветную мою понежил душу.
Уходя в театр, не мог найти ключи. Оказались в двери снаружи.
Живу дорогою, отъезд
Уже четвертый день заполнил
Предощущением, предвкушением,
Мольбой и чем-то там еще.
Надежда принесла смиренье
С сиюминутным, бестолковым
И каждодневным отпеваньем
Всего чужого. Лица здешних
Моих сопутников ясней
И четче стали проявляться,
Ложась на серебро души:
«Запомни нас, мы остаемся
Такими…». Куплены билеты
И вещи собраны. Теперь
Осталось только подытожить
Свой новый опыт и еще
Наполнить содержаньем жизни
Оставшиеся два-три дня.
Успеть влюбиться, пообщаться,
Сказать по ласковому слову
Всем остающимся, пройтись
По городу, достать продукты,
Все дорешить, все подытожить,
Всем чувствам дать определенье,
Во все глаза вглядеться глубже.
Короче: все, зачем пришел,
Исполнить, уходя, хотя бы!
Поэтому, поклон тебе,
Великолепный промежуток,
Так много обещавший мне,
Случайный остров, неслучайным
Не ставший, почему – не знаю.
Дари мне предрассветный час,
Прожженный паровозным ревом,
За одиночество с тобой
Я благодарен небу. Так же
И солнцу и воде и всем
Необходимым компонентам
Для воспитания души.
За всех ночей больную муку,
И сентябрю, и октябрю,
Легко протягиваю руку,
Предвидя вечную разлуку,
Благодарю, благодарю.
Питер, еду к друзьям. И через них, в их глазах, в их взглядах на меня, в том, как слушают, как оценивают, узнаю – я теперь другой. Любопытно было бы собрать жизнь в монтаже окружающих – ведь там все иначе.
А какова она будет, интересно узнать, в конечном монтаже?..
УПСК
Бегом на вокзал.
Ночной разговор в поезде, жара ужасная, проснулся над Волгой и долго в обалдении сижу.
Еду в купе один. Чай, записная книжка, родина за окном – бело.
Из вагона на перрон, жадно глотая воздух. Так бы и жить здесь рыбой, вернувшейся в море. Привезли в хорошую квартиру с видом на Волгу, накормили обедом, посмотрели эскизы.
Упск – заледенелые тротуары, отсутствие центра.
Знакомлюсь с труппой. В театре холодно, аншлаг согрел зрителя, а артисты мерзнут.
Спектакль средний, но компания хорошая, заряжена делом.
Я их собрал после спектакля, поблагодарил и пожелал всем нам совместного творческого счастья.
Утро за пьесами, судорожно дочитываю «Современную драматургию», - нет ли чего. Нашел красивую армянскую притчу о Лоте.
Художник мой – инвалид. Свалился в яму, сломал ногу, уже полтора года в гипсе. Ищем решение театральному воплощению киносценария Бергмана, где множество мест действия. Он, кукольный художник, предлагает сделать в занавесе три проема, как в кукольном театре и чередовать сцены, открывая то один проем, то два других, а за закрытыми проемами, пока идет сцена, менять декорацию. Возможно. Робко спрашиваю:
- А сам занавес из чего?
- Фланель.
Представляю: зеркало сцены, одиннадцать метров ширина и десять высота, закрыто весь спектакль непроницаемой фланелевой стеной стодесять квадратных метров – кошмар! Пьеса-то легкая, эротичная и с намеком на метафизику, там все в белую ночь происходит на воздухе… А тут – стена фланелевая и три дырки в ней. Что это, он не понимает пьесы? Нет – это депрессия человека, который в глухом гипсе уже полтора года. Ну что ж, проемы оставим, а занавес сделаем из апплицированной сетки, чтобы все пространство на просвет дышало, а по планшету гуляли загадочные тени. Художнику скажу – не было в Упске столько фланели, пришлось в армейской части маскировочную сеть заказывать.
За отсутствием художника позвал в помощь юного технолога Лёню – толковый.
Пьеса расходится с большими потерями. Первая читка тугая. Я им дал говорить, и они наговорили – жуть. Нет команды, ансамбля.
Репетируем двумя составами. Герой-1 ненавидит Героя-2, одна из Жен тайно, но вскоре покидает Упск. Слуга пьет по-черному. Гранд-маман-1 ненавидит все и в первую очередь искусство, Гранд-маман-2 лирично читает мне Маршака.
Две претендентки на Возлюбленную тихо писают в кресла и ждут своего часа, у одной из Героинь болеет кот, у другой весь этот дурдом-театр на руках: нянька. Все секретничают, сплетничают и тайно вызнали мой номер телефона. О, жду ночных откровений.
Мы с Лёней пока хохочем, но не до слез бы.
Он на своем фронте вправляет мозги здешним цехам.
Боже, только бы за всей этой чепухой не растерялось дело.
Снились однокашники, Володька Митрофанов. Я с Володей что-то репетировал, а потом вспомнил, что он умер. И очень плакал. Я много плачу во сне. Почему?
Половодье. Ощущение необратимой весны.
Репетировали на дому. Всех встречал-провожал лестничный пес Дозор. Белая глухая кошка вызвала аллергию у Героини-1, бегал за лекарством. Стали разбирать, много путались, но вперед, вперед. Разошлись на подъеме.
Вечером накупили продуктов, Лёня – хозяйка. Травил байки про своих учителей, художников-технологов. С ним интересно – умный, живой, вдумчивый.
Так обрадовался в репетиции с артистом Б*, даже новый персонаж придумал, он в течение всего спектакля будет вносить улыбку. Иду на репетицию, смакую, как я ему скажу это, как счастливо мы будем пробовать. А он не пришел. Запил. Сидит жена с письмом: «Отработаю. Извините – запил. Не расстраивайтесь, целую – ваш Артист».
И я дурак дураком: а зачем я здесь? Может быть, домой?
Как мало нужно для расстройства.
После репетиции меня подкарауливает Гранд-маман-2: «Вы мне нравитесь, а Бергман – нет». Прошу ее не торопиться с выводами, желаю здоровья ее больному коту и иду на совещание с композитором.
Все течет, машины сдурели, светофоры не работают. Всюду колют лед и бросают с крыш снег, меня чуть не пришибло.
Не ведают, что творят. Тупое коллективное ослепление неведомо откуда взявшейся правотой. Им же в назидание – не слушайтесь захлебывающейся радости общей правоты – это либо страх, либо безумие. Правда не бывает с выпученными глазами.
Пришел Б* серобуромалинового цвета, извинился, что три дня отсутствовал по уважительной причине – запой.
Я люблю их.
Утро под девизом «завоевание Героя-1». Тупо, медленно, не сразу, но когда ухватывает, увлекается и продолжает с такой мощностью, что ой-ой-ой. По ходу дела резко оскорбляет Героя-2. Тот до конца репетиции читает газету, потом уходит, а вечером отказывается от роли – Герой-1 его сожрал, почувствовав фарт.
Мало радости, радости мало, мало, мало.
Все репетируем, репетируем, а радости нет.
Зарепетировались до потери радости.
Надоели пельмени, и мы с Лёней по случаю 8 марта идем обедать в кафе. Голубоватый официант Андрюша подает легкий салат, старомосковскую похлебку и котлету по-киевски. Налопавшись, мечемся по городу в поисках цветов. Дорогущие тюльпаны вручаем стотрехлетней бабушке Чекмасовой. Театральная легенда, бессменная звезда Академического-Драматического. Однажды, ей было только семьдесят, вернувшись из отпуска, увидела в распределении новой постановки, что роль королевы играет другая прима, а она – в эпизодической роли. Чекмасова не пошла ничего выяснять к Худруку или в режуправление, а просто развернулась и на высоких каблуках с прямой спиной навсегда ушла из театра. Она старше двадцатого века и устала этому удивляться.
На ее доме мемориальная доска ее мужа. Ее красавица-умница внучка тоже стала примой, и тоже ушла в свободное плавание, основала свой театр, куда и занесло меня весенним ветром.
Чекмасова поднимает рюмку, хитро улыбается:
- Режиссер?
- Начинающий…
- Эх, была б я лет на двадцать помоложе…
- Не сомневаюсь.
- Дерзкий – это хорошо.
Что наши страсти?
Аккуратно нащупываются пружинки сцен, но цельного образа еще нет, единого способа игры – тоже. В нише на кухне Лёня развесил эскизы, стало уютнее. Скорее бы уже на сцену. Нужна музыка, но композитор не торопится.
Актриса с актрисой – молчи. Пол репетиции сцены «Шарлотта-Анна» посвящаем осмыслению страданий Анны. Причем выяснить и раскопать все это необходимо Шарлоттам. Я тихо зверею, но повторяю все, что уже не раз подробно раскапывал с исполнительницей роли Анны.
Возникает скука, раздраженность. Они мало готовятся. Героиня-2 пытает меня по поводу костюмов, говорит, как это важно, а на сцену идет в тяжелой уличной обуви и брюках. Гранд-маман-1 возмущается эскизом и с вызовом швыряет мне в лицо:
- Я не понимаю, это что – халат?!
- Нет, это кимоно, очень стильная одежда в ту эпоху. Зинаида Гиппиус носила.
- Я это не надену.
- Тогда вас не будет в спектакле.
Сразу же смиряется. Ох, больно.
На вахте Драмтеатра оставляю записку режиссеру-однокашнику Шумову с моим номером телефона. Шумов звонит, приходит за два часа до моей репетиции – у него выходной. Первый вопрос:
- Сколько тебе здесь платят?
- Не важно.
- Ах да, конечно, - кино кормит.
- Отчасти.
- А у меня здесь гонорар приличный, но знаешь, все эти постановки в провинции – плевки в вечность! Мне бы в кино, не устроишь как-нибудь?
Шумов долго не уходит, курит одну за другой мои сигареты, съедает последние два яйца и сырную корку, за десять минут до выхода на репетицию еле выпроваживаю его.
А* вливает мне в кофе бальзам. По капле с артистами – и они уже на шее режиссера – осторожнее.
Прогон-галоп. Оказывается, куча сцен не разведена, а что намечено в разводке – такая школярщина и мертвечина, даже без претензий на оригинальность. Очень тревожно. Надо вставать на тормоз и наживать, наживать, наживать роли.
И аккуратно переделываем все. Противоположное поведение, другие манки, переворот ролей. Взрываем наезженное.
Я понял: Герой – эгоист. Он никогда не знал, что такое больно. И в конце пьесы узнает, и – счастлив. Тащится к прежней возлюбленной, потому что сам не знает, хорошо ему или нет. За сердцем приходит, а сердца нет.
Вечером смотрю их спектакль – неплохая работа. А зрителей мало, и те, что пришли – ржут над пальцем. Актеры ведутся, стараются комиковать – зачем?
Обожравшихся сериалами не слушать, а глушить надо.
Репетиция, после которой в ушах гремит, от счастья распирает. Моя первая. Моя. Я весну вспомнил.
Ледоход. Волга пошла.
Герой впадает в пошлейшую глупость. Надуй дурака и носи, как шар на веревке.
На легкую руку многое меняю и сцена пошла. Гранд-маман-1 плачет. Оказывается, у нее никого нет – ни детей, ни близких, а вся сцена строится на отношениях матери и дочери.
Забыл, про что делаю спектакль, не вижу, не чувствую. Сижу в пожаре великолепного заката – сказка, одурь и теряю голову.
Первого апреля – хоть бы пошутил кто. Прилепили на кресло табличку «Гениальный режиссер» и сидят с каменными лицами.
Хромой черный кот, голодный, драный, несчастный. Даю ему яйцо пасхальное. Он ест жадно. Господи, радость быть хоть кому-то нужным, хоть для кого-то хорошим. Христос Воскресе!
Заразительный пафос неправды – слушать, не увлекаясь, с ровным дыханием.
Артисты приходят заранее – чувствуют кризис, собрались. Как много глупости, как трудно и как необходимо выгребать. Главная сцена почти готова, осталось только взорвать ее, опрокинуть общее удобство.
Эфрос определяет жанр спектакля: «Московская улица в два часа дня» – как точно, емко, просто. Взять и подглядеть из жизни, и понятное всем просто сказать.
А что у меня за жанр? Лихорадка игроков? Частные ссоры чужого дома? Во что играть? Во что? Уже не могу по живому вспомнить, как видел пьесу изначально. Потеря первоощущения. Нет опоры, а, стало быть, ни воздуха, ни фантазии – лиц не вижу, актерами не доволен и выпрыгнуть из схемы не могу.
Первый спектакль.
То, что накануне было комком, сжатым донельзя концентратом, впитывает внимание зала, дышит. Воскресает многое из первых репетиций.
Думал, будет очень тухло. Нет – даже с интересом смотрю. Вспоминаю отца – он не увидел, не дождался. Круг замыкается – Бергман поставлен. Я с осторожностью и малым доверием к себе оцениваю это, но искренне молюсь за артистов, желаю им обжиться, сделать спектакль своим.
На сцене ритуала, в поворотной сцене, упал стакан. Причем последний – с волшебным вином.
Банкет, свергнутый Героем-1 Герой-2 произносит тост:
- Ребята, поздравляю, хороший спектакль. Несмелый еще, но… Знаете, уж если мы рискнули уйти из Академического-Драматического, решились на эксперимент, то надо как-то больше доверять режиссеру, пусть молодому, пусть скорее киношному, нежели театральному, но – доверять. Мы же все по большому счету – дебютанты – и это залог нашей непреходящей молодости – ура!
На ночном небе Упска загорается одна звезда, другая - всё не зря.