Владимир Забродин

Владимир Всеволодович Забродин – гениальный редактор.
Трижды носил ему части-фрагменты книги о Германе для публикации в «Искусстве кино», в конце лета отдал книгу целиком.
Так вот – в тех кусках, что прежде были отредактированы им – ни одной правки!
То есть – он набело вычитал всё и потом уже не исправлял.
Гений!
О чем была задумана книжка? Об отечестве в профессии, о тех, с кем рядом растешь. Он прочел фрагмент, посвященный Герману и тут же переслал его Заре Абдуллаевой в "Искусство кино", и Даниил Дондурей сделал первую публикацию, потом вторую, третью, и случилась книга, которую Владимир Всеволодович помогал вырастить. Я по-соседски ходил с рукописью к нему, а он к нам с Ириной на обеды-ужины. Официальные редакторы работали с уже готовой книгой, где ему – особая благодарность. За что? Больше, чем за редакторство – за отеческое участие. Удивительный – остроумный, озорной, с таким заразительным смехом, что нельзя было не смеяться вместе с ним. А как он танцевал на концертах Ирины, сколько счастья! И, конечно, Владимир Всеволодович – самый умный! Остальное скажется позже. Прощайте, друг дорогой.

Он по старинке пользовался печатной машинкой, старая «Москва» царила на кухонном столе, вся остальная квартира-трешка – как дедалов лабиринт на Крите – стопки книг повсюду на полу, потому что на полках по стенам уже нет места. Он бродит среди них, находит нужную и идет к своему «минотавру». В машинке давно уже стерта лента, первый белый лист пробит, как решето, за ним копирка и другой, рабочий лист. Забродин печатал вслепую, перечитывая, лишь когда полностью был набран лист. Невозможный разбег и удивительная стройность мысли, выверенность плана. Я-то пишу, перечитывая каждую предыдущую строчку, а он строчил листами, и каждый – фактически готовый текст – полный, без воды, всё по существу. Интересно, а кто бы мог быть редактором Забродина?
Однажды он сломал руку, не мог печатать. Приходил к нам домой с какой-нибудь вкусностью, и Ирина набирала ему срочный текст на компьютере. Потом пили чай под его удивительно остроумные рассказы об Эйзенштейне, Мейерхольде и тех, кого знал лично. Потом у нас долго хранилась огромная швейцарская плитка шоколада, не решались ее слопать – гонорар от Забродина за совместную работу.
Идеально начищенные старые туфли Владимира Всеволодовича скрывали тайну.
В какой-то весенний день мы пошли в НЛО на встречу с Ириной Прохоровой, меценатом и издателем. Владимир Всеволодович идет вприпрыжку, обходя лужи.
- А что вы все лужи обходите?
- Да, знаете ли, дырка в подошве…

Антуан Каттин и Алексей Злобин - дискуссия после фильма "Плейбэк" - о съемках Алексеем Германом "Трудно быть богом" - Музей кино 03.03.2018
Так жаль: это была прекрасная встреча с настоящим режиссером и картиной, каких давно не видел... жаль - на две трети пустой зал в огромной Москве, где мы так ищем искренних встреч и подлинного глубокого разговора. Впрочем, в зале были такие прекрасные люди, что еще более жаль, что иные не пришли. Как вдохновенно и образно отозвался о фильме Владимир Всеволодович Забродин... и другие, хорошие... Неужели все дело в перерытом ВДНХ?
Антуан Каттин удивил меня: ну что его, швейцарца, понесло на эти галеры? Что он хотел понять в диком «Арканаре» Германа?! Я думал, он свалит через три дня, а он годами рыл эту мерзлоту, и снял фильм ни в коем случае не о фильме, глубже и серьезней оказалась история - как чеховский «Сахалин» его картина поставила настолько ранящие и живые вопросы... Близкие Германа кино не приняли, несколько достойных фестивалей оценили его документальные достоинства, но только время высекло из этого камня огонь настоящей поэзии, притчу о самом важном. И финальная картина века кинематографа стала лишь моделью, поводом для разговора - емкого, больного, сущностного. Я предложил ему при встрече: «Давай обо всем этом напишем книгу!» Антуан ответил: «Давай ты напишешь книгу, а потом поговорим!» Вот и представился случай.

Лекция В.В. Забродина "Истоки кино: фиксация, изображение, образ"

Владимир Забродин "Воспоминания о доме на Метростроевской"

…опять
Минувшее меня объемлет живо…
А. Пушкин

Я помню, как все начиналось…
Август 1957 года. Конец августа. Но не самые последние дни, когда из пионерских лагерей, с дач – в общем, с отдыха – возвращаются в Москву все школьники.
Я шел от Крымской площади к Зубовской – традиционный маршрут прогулок (жил я на улице Льва Толстого, рядом с Николой в Хамовниках). На Зубовской я, скорее всего, повернул бы налево, дошел до улицы Льва Толстого и вернулся домой.
Вдруг я уперся в какого-то ровесника, который преградил мне путь. Он улыбнулся и сказал: «Здравствуй! А ты знаешь, что мы будем учиться в одном классе?»
Дело в том, что у нас в школе № 40 было три восьмых класса, но еще весной было известно, что девятых будет сформировано всего два – сбрасывался балласт, те, кто плохо учился или отличался дурным поведением. Мой будущий одноклассник уже знал, что мы из разных восьмых классов попали в один девятый.
Он представился: «Я – Володя Кобрин. Мы – тезки. Я знаю, как тебя зовут, ты – Володя Забродин». Признаться, его лицо я смутно помнил, но не очень отличал его от других мальчиков из параллельных классов.
Он пояснил, что уже заходил в школу и видел списки девятых классов. Рассказал, кто еще будет учиться с нами. Потом объяснил, что пришел в свой старый двор (позже выяснилось, что его родители развелись и пришлось разменять жилье), но никто из приятелей еще не вернулся и он возвращается домой.
Потом улыбнулся и предложил: «Слушай, пойдем ко мне».
Я так же, как и Володя, маялся без дела, поэтому сразу принял приглашение.
Впрочем, позже я понял, что, даже если бы у меня и были какие-то дела и планы, Володя все равно уговорил бы меня пойти с ним. У него был дар «крысолова». Тот, кто видел его улыбку, полную доброжелательности и неотразимого обаяния, располагающую, но не без лукавства, подтвердит, что отказать ему в этот момент было невозможно. (Сразу добавлю, что цветаевского «Крысолова» я первый раз услышал у Володи, он читал его вслух – каким образом эта поэма появилась в его доме, не могу вспомнить.)
И мы отправились на Метростроевскую.
Прошли мимо старовских казарм, Института иностранных языков… За каменным домом, где на первом этаже располагались «Булочная», хозяйственный магазин и сберкасса (дом стоит и поныне), мы повернули во двор. Володя жил в деревянном двухэтажном доме, на скамеечке перед ним сидели пожилые женщины и о чем-то судачили. Все это было похоже на пригород или провинцию. Впрочем, в Москве тогда можно было увидеть и более допотопные строения. Дверь, ведущая в дом, почти всегда была распахнута, слева был проход в помещения на первом этаже, мы стали подниматься по деревянной лестнице на второй.
Володя жил в квартире слева. Вы сразу же попадали в полутемную прихожую, в центре висела маловаттная лампочка, потом выяснилось, что это была общая кухня, там – в углу, по диагонали от входной двери – стояла газовая плита, четыре конфорки на всех жильцов. Налево была комната, где обитали соседи. Прямо против входа дверь вела в маленький темный тамбур, куда выходили еще две двери – за той, что была прямо перед нами, жила мама Володи, Ираида Ивановна, налево жили Володя с отцом и мачехой.
Володя достал из потайного места ключ и отпер дверь. Мы вошли. Прямо напротив двери светилось окно, справа от него – от стены и двери, спинками образуя своего рода узкий пенал, - стояли два шкафа. Это и был уголок, где жил Володя. Слева – у стены – располагалась его постель. Дальше стояли этажерка и маленький столик. У стола как-то притулился единственный стул.
Я разглядывал все это со смешанным чувством зависти и удивления. Зависти потому, что хотя я и спал на настоящей кровати – большой, железной, с блестящими заостренными шишечками, но вдвоем с братом (мы жили впятером в двухкомнатной квартире, меньшая комната принадлежала отцу с матерью, а в большей находилось все остальное – наша с братом кровать, кровать сестры, обеденный и письменный столы и многое другое). Удивление вызывало то, что часть комнаты за шкафами была погружена во мрак: окна были то ли занавешены, то ли закрыты чем-то темным, пробивались только узкие полоски света. Справа от двери виднелось огромное двуспальное ложе с сильно продавленной серединой (как потом обнаружилось, предмет постоянных шуток Володиного приятелся из того же двора – Игоря Галанина). Все остальное тонуло во мраке.
Надо пояснить: начиная с класса шестого, я был отличником и по поручению преподавателей занимался с отстающими учениками – в основном математикой и физикой. Мое репетиторство позволило мне очень сильно расширить свои представления об условиях жизни моих сверстников, поскольку я должен был заниматься с теми, кто плохо успевал, у них на дому. Но даже в самых бедных семьях бросалось в глаза стремление к внешнему уюту и даже своеобразной красивости – вышитые подушечки, кружевные занавесочки, какие-то дорожки на полу. Комната же Володиного отца поражала демонстративным пренебрежением к быту, нежеланием хоть как-то прикрыть убожество обстановки.
Как только мы вошли, Володя предложил что-нибудь послушать. У него были как магнитофон, так и проигрыватель. Впрочем, меня ошарашило не это. У нас дома была радиола и набор пластинок: классическая русская музыка и народные песни в исполнении певцов Большого театра. У Володи же была куча джазовых записей.
Странно, но я не помню, что я попросил поставить. Думаю, что это был оркестр Гленна Миллера. Все мы восхищались музыкальными номерами из трофейной «Серенады солнечной долины». У Володи было переписано несколько дисков Миллера, может быть, с этой самой «Серенады» всё тогда и началось.
Михаил Моисеевич – Володин отец – был журналистом-международником, встречался с иностранцами, как журналистами, так и дипломатами. Володя подружился с сыном одного из них, американцем по имени Ферге. Он учился в русской школе, время от времени заходил к Володе. Помню их серьезные разговоры о марках иностранных машин. У Володи был фотоаппарат, одним из излюбленных его сюжетов была съемка машин, своего рода коллекционирование, которому предается столько мальчишек, и беседы о них: марки, годы выпуска, технические параметры и т. д. Ферге всякий раз приносил свежие пластинки, оставлял их Володе на несколько дней.
Тот сначала прослушивал каждую, те, что понравились, ставились несколько раз: из них выбирались номера для записи. Затем отобранное прослушивалось и обсуждалось с друзьями, чаще всего с Игорем Галаниным, еще более азартным поклонником джаза.
Затем наступала стадия священнодействия, к которой никто не допускался. Володя переписывал пластинку на магнитофон по ночам. Он объяснял это чувствительностью магнитофона к перепадам напряжения в дневное и вечернее время. Только ночью оно было стабильно и запись получалась чистой, сохраняла единый уровень звучания. У Володи имелись наушники, которые позволяли контролировать качество записи, не беспокоя родителей, пластинки переписывал он в тамбуре, перенося туда всё необходимое. Днем он прослушивал переписанное ночью, ему нужны были слушатели, чтобы установить, что со стороны тоже всё слышится нормально. Если качество записей его не устраивало, ночные бдения повторялись.
Мне трудно вспомнить все, что увлекало Володю в разные годы. Конечно, среди его любимцев были Луи Армстронг и Элла Фицджеральд. С трубой Армстронга он все время сопоставлял трубу Диззи Гиллеспи. Он обращал внимание на разницу звучания инстурмента у одного и другого. Конечно, Дюк Эллингтон. Оркестры, среди которых, кроме любимого Гленна Миллера, джаз-банд Бенни Гудмена. Помню его длительное увлечение Дейвом Брубеком. Из вокалистов чаще всего звучали пластинки Гарри Белафонте, хотя это, наверное, все-таки не джаз. Помню и несколько дисков Ната Кинга Кола и Бинга Кросби. Одно время Володя увлекся звучанием виброфона, кажется, это был «Джаз модерн квартет». Помню, какой интерес вызвал у Володи Телониус Монк.
Надо сказать, что интерес к джазу разделял с Володей Игорь Галанин. Учился он в Калинине, в каком-то учебном заведении, которое освобождало от службы в армии. Он приносил брошюрки, из которых можно было извлечь сведения о джазе. Они с Володей пытались уловить в каждом исполняемом номере знаменитый «квадрат», часто вступали в споры по этому поводу, с жаром обсуждали особенности импровизаций каждого исполнителя. Как построены сочинения Монка, они понять не могли. Это не описывалось никакими привычными терминами. Володя называл Монка «настоящим безумцем».
Музыка у Володи звучала постоянно. И если джаз действительно слушался, то имелась музыка для фона, к примеру аранжировки типа Рея Конифа.
Интерес к джазу сказался, думается, в построении Володиных фильмов. Они строятся на основе не литературных принципов, что в значительной степени присуще нашим кинематографистам, и даже не собственно кинематографических. Разгадка их структуры может быть обнаружена в музыкальных законах, в принципах строения музыкальных произведений.
Здесь следует с благодарностью упомянуть нашу «историчку», преподавательницу истории Нину Ивановну. Она была меломанкой, регулярно ходила на концерты, обсуждала их с нашими одноклассницами, учившимися музыке. В конце концов по ее инициативе были организованы посещения в Консерватории цикла по истории музыки. Мы ходили не в Большой зал, где давались концерты, а в помещение, примыкающее к консерваторской фонотеке, и слушали самые отборные записи, сделанные на высочайшем техническом уровне. (Знаменитого Владимира Горовица мы впервые услышали именно тогда.) Программа включала развитие музыкальных форм от эпохи Возрождения до авнгарда (20-е годы ХХ века).
Володя посещал эти занятия.
Где-то ближе к их завершению была лекция о музыкальном импрессионизме – Дебюсси и Равель, мы услышали в качестве иллюстрации знаменитое равелевское «Болеро».
Спустя некоторое время у Володи появилась пластинка с этим произведением, и он предпринял попытки переписать «Болеро» на магнитофон. Он делал это многократно, но качественной записи все не получалось. Мы слушали «Болеро» бесконечно. Володю словно заколдовала эта музыка: нарастание оркестрового звучания от начала к финалу, проведение мелодии в разных группах оркестра, красочность инструментовки и, конечно же, магия ритма. Записать это на тот примитивный магнитофон, которым он располагал (кажется, это была «Комета», а может быть, «Астра»?), так, чтобы все это передать, ему никак не удавалось. В конце концов он с какой-то из записей смирился.
Помню, как его ошеломила пластинка с записью музыки Курта Вайля к «Трехгрошовой опере». Интерес к оригиналу спровоцировала импровизация Эллы Фицджеральд на тему песни Мекки-Ножа. Мы много раз с восторгом слушали этот номер. Потом Володе захотелось узнать, как звучит музыка Вайля. Он переписал пластинку и последовательно влюблял в эту запись всех приходящих. Его привлекало звучание немецкого языка – его фонетика решительно отличалась от постоянно звучавшей английской речи: особенно подчеркнутая грубость артикуляции брехтовских актеров – вульгарность интонаций персонажей оперы, их низкопробная брутальность, но одновременно и переполнявшая их энергия выживания и самоутверждения.
Впрочем, меня ждал довольно неприятный сюрприз: у Володи была собака, и он к ней относился с нежной заботой. Надо пояснить: когда мне было десять лет, отца послали за рубеж и несколько лет я провел в интернате. Детскую ожесточенность мы изживали как друг на друге, постоянно подыскивая поводы для драк, так и мучая животных. Так, помню, мы ловили кошек, иногда привязывали к хвосту пустую консервную банку, наслаждаясь ее испугом, порой подпаливали хвост. Следует напомнить, что время было голодное и собака или кошка свидетельствовали о принадлежности их владельцев к зажиточному слою, обладание животным казалось тогда барской прихотью. К тому же и собака у Володи была какая-то нелепая – не то, что немецкая овчарка, к примеру. Это была помесь таксы: низенькая, вытянутая – в общем, каракатица какая-то. Звали кобелька Маус (мышь, в переводе с английского). Проявлять нежные чувства к такому уродцу мне казалось прямо-таки извращением, во всяком случае совсем не мужским занятием.
Надеюсь, что я не отважился объяснить Володе, как он еще далек от понимания, что такое настоящий мужчина. Постепенно я начал привыкать к ритуалу выгуливания, к тому же Володя курил, а у меня с детства были больные легкие, поэтому от выгуливания Мауса была небольшая польза. В конце концов между Маусом и мной установились более или менее дружественные отношения.
С исчезновением Мауса связано первое приобщение мое к чувству утраты.
Володя не всегда выходил с собакой во двор. Иногда, когда он был чем-либо увлечен, он открывал дверь на лестничную площадку и, приказав Маусу возвращаться, продолжал свои занятия. Если Маус задерживался, Володя начинал сокрушаться, что не вышел с ним. Но Маус рано или поздно прибегал.
Когда это случилось, я уже не помню, скорее всего уже после того, как мы закончили школу. Близкие друзья Володи знали, где лежит ключ от комнаты и, если приходили раньше, чем он, то, чтобы не сидеть на улице, могли сами открыть комнату и дожидаться его прихода внутри. Однажды, когда я пришел, Володи не оказалось дома, но кто-то уже сидел и ждал его. Маус начал сразу же проситься на двор. Ранее пришедший сказал, что он уже давно просит его выпустить. Мы посовещались, при очередной просьбе Мауса я подвел его к двери на лестничную площадку и, подражая Володе, приказал вернуться. Несколько минут спустя, пришел и Володя, мы тут же сообщили, что Маус так просился на двор, что мы его выпустили. Володя слегка попенял нам за неуместную инициативу, но не сильно обеспокоился, он переоделся, сделал что-то неотложное, и мы пошли за Маусом.
Володя стал звать собаку, мы обошли двор и любимые места Мауса, но без результата. Покурив, Володя сказал, что, как бывало и раньше, Маус сам попозже вернется.
Когда истекли все привычные сроки и стало ясно, что Маус не просто загулялся, Володя по-настоящему забеспокоился. Был уже поздний вечер, почти все уже разошлись по квартирам. На этот раз мы обошли все прилегающие дворы, выходили на Метростроевскую. Все время Володя звал Мауса, но тот не откликался. Потом, не заходя в дом, мы повторили все по второму кругу. Володя стал расспрашивать редких собачников, не видели ли они таксу (далее шло описание Мауса). Никто вроде бы не видел.
Наконец кто-то из остановленных нами припомнил, что как будто вечером по округе разъезжала «живодерка», то есть машина с командой, которая отлавливала бродячих животных. Они, по слухам, ловили всех подряд и даже тех собак, чьи хозяева, хотя и были поблизости, но заговорились или зазевались.
Володя изменился в лице. Мы напоследок еще раз обошли все соседние дворы, но стало ясно, что надо будет предпринимать что-то более серьезное. Уже было довольно поздно, решено было разойтись по домам и встретиться завтра пораньше.
На следующее утро выяснилось, что план действий у Володи уже есть. Маус так и не вернулся, и Володя решил объездить все центры сбора бродячих собак. Я принялся извиняться, что выпустил Мауса. Володя тут же прервал мои объяснения: «Ты не виноват. Я сам делал это много раз».
Адреса у него уже были, и мы отправились по первому из них.
Помнится, по инструкции, хозяин мог вернуть собаку в течение трех дней, далее она подлежала уничтожению. И Володя за эти три дня объездил все, что можно. Интересующие нас учреждения были разбросаны по всей Москве. Начинали мы, кажется, с «Таганской», а кончили «Аэропортом». Я называю станции метро, от которых мы дальше куда-то ехали на автобусах или чем-то еще или добирались пешком. Все это видится как в тумане. В конце концов мы упирались в какие-то обитые железом двери, долго звонили, рано или поздно появлялись какие-то малоприятные субъекты, со скукой расспрашивали о сроках пропажи, о месте проживания, ссылались на то, что это не их район, затем разговор переходил на породу, оформлены ли на собаку документы… По завершении длительных разговоров нам с неприязнью сообщали, что собаки, которую мы разыскиваем, у них нет. На Володины просьбы посмотреть самому следовал отказ. Всё это сопровождалось жутким собачьим лаем и воем.
В последнем месте, когда надежды вернуть Мауса уже совсем не было, Володя стал уверять смотрителя, что слышит, как его собака подает голос. Тот с какой-то странной улыбкой сказал: «Ну, если вам так кажется, то проверьте» - и впустил нас внутрь. Когда мы пошли вдоль рядов многоэтажных клеток, то лай и вой превзошли возможности слуха. За решетками бесновались – с глазами, в которых была смесь беспредельного ужаса с беспредельной злобой, - десятки собак самых разных пород и размеров. Мне показалось, что решетки не выдержат взрыва собачьей ненависти, я ускорил шаги и чуть ли не побежал к выходу. Спустя некоторое время вышел и Володя, Мауса он, как и было предсказано смотрителем, так и не обнаружил.
Когда мы уже отошли от этого кошмара на несколько шагов, я невольно обернулся – из невысокой кирпичной трубы в небо тянулась струйка черного дыма. На дворе меж тем стояло лето.
Я долго не мог взглянуть на Володю – меня жгло чувство вины. Когда же я нашел силы на него посмотреть, то увидел бледное как мел лицо и подергивающиеся губы.
Впрочем, мы уже приближались к станции метро…
То, что он чувствовал в эти дни, я понял много лет спустя, когда жена по настойчивым просьбам дочери принесла в дом кошку, это было осенью, а летом, когда мы жили в деревне, я нашел Марысю раздавленной на дороге, - это развлекались гонявшие на мотоциклах местные подростки.
Однако вернемся к музыке. Володя не только ее слушал, но постоянно про нее говорил. Было несколько любимых поворотов разговора. Так, например, однажды мы возвращались с какого-то концерта. Как мы на него попали, не припомню. Наибольший успех у слушателей имела пьеса, исполненная на ксилофоне, музыканта долго не отпускали, он на бис что-то дополнительно играл. Я неосторожно похвалил его темперамент. Володя для начала пустился в сравнение различных ударных инструментов, в том числе самых примитивных – именно деревянных – и гораздо более богатых по звучанию – различных металлических, далее последовали сравнительные характеристики духовых (в том числе и голоса как духового инструмента) и струнных. Все завершилось сентенцией: «Но чем примитивнее звучание, тем значительней массовый успех».
Как я понимаю теперь, его интересовала проблема выражения и как выражение соотносится с воздействием. Об этом мы говорили и применительно к кино.
Помню, как волновала его проблема пародии. По телевизору (значит, это было, когда он жил в коммуналке на Суворовском, в комнате родителей своей первой жены Марины – там был телевизор) показывали популярную музыкальную программу. Один из ее героев, кажется композитор Цфасман, сыграл одну из своих мелодий в стиле Шопена. Присутствующие в студии снисходительно поулыбались, и программа покатилась дальше. Володю неожиданно все это сильно задело, почти вывело из себя. Он стал утверждать, что только что сыгранная Цфасманом пьеса ничуть не хуже шопеновских вещей, что к ней надо отнестись с тем же вниманием, что многие вещи, которые кажутся стилизацией или пародией, на самом деле замечательные самостоятельные произведения. Робкие возражения его гостей, что творчество в первую очередь должно быть оригинальным, он тут же отвергал, выдвигая тезис, что композитор может сочинять музыку, подражая манере своих предшественников, что, если человек лишен дара оригинальности, это еще не значит, что он не может сочинять произведения, используя наличествующие манеры и стили.
Впрочем, больше всего Володю волновала, заставляла к себе возвращаться вновь и вновь проблема музыкальной техники. Он досадовал на необходимость как при сочинении музыки, так и при ее исполнении технической подготовки, многолетней учебы, постоянного тренинга. Временами он с настоящей болью говорил о границе между внутренним миром полноты и гармонии и возможностью его выражения: необходимостью овладения техническими навыками, каким-то постылым ремеслом.
Помню, как по телевизору показали ансамбль электромузыкальных инструментов, среди них и сравнительно скромный шарик на металлическом стерженьке. С его помощью исполнитель (кажется, одновременно и изобретатель), то приближая к нему руки, то удаляя, манипулируя пальцами, извлекал мелодию. Солировавший инструмент необычайно заинтересовал Володю, он с энтузиазмом стал рассуждать о том, что перед нами модель устройства, которое совершит переворот в музыке и позволит в дальнейшем выражать себя в ней напрямую, без длительного обучения технике игры.
Володю не смущало то, что изобретатель шарика извлекал из него нечто, лишь отдаленно напоминающее известные мелодии, что кроме него никто не мог играть на этом изобретении, что необходимость техники не исчезала – все равно требовался определенный рисунок движений рук и пальцев и овладеть этим рисунком надо полагать, было еще сложнее, поскольку нет четкого деления пространства на ощутимые элементы. Володе примерещилось, что скоро ничто не будет препятствовать передаче вовне внутренней музыки, звучащей в человеке.
Сам Володя временами что-то насвистывал, но выходило это у него не очень убедительно. У мамы, жившей за стеной, время от времени раздавались звуки пианино и начинали звучать голоса: Ираида Ивановна брала уроки музыки, к ней ходили учителя пения, но дальше вокальных упражнений дело не шло. В лучшем случае это походило на любительское музицирование.
Трудно было подумать тогда, что у Володи может быть ощущение недостаточной собственной одаренности. Все новые его способности открывались для меня одна за другой. Начать с того, что он рисовал и делал разные поделки из того, что подвернется под руку. В больших количествах Володя рисовал и изготовлял кошек. Эти в высшей степени стилизованные фигурки из тканей, проволочек и т.д. производили большое впечатление на приходивших в дом дам, в основном подруг мачехи Ады. Они искренне восхищались необычными решениями (чуть позже это стало называться декоративно-прикладным искусством) и настойчиво выпрашивали сделанных Володей кошек в подарок.
Его талант рисовальщика мне достаточно быстро удалось обратить на общественную пользу. Дело в том, что уже в девятом классе меня избрали секретарем комитета комсомола школы, и мне пришлось заниматься многими положенными по этой должности делами, в том числе стенной газетой. Я привлек к этой работе Володю и как рисовальщика и как фотографа. Писал он для стенгазеты и какие-то заметки. Признаться, об этой нашей бурной деятельности память не сохранила почти никаких ярких подробностей.
Пожалуй, единственное, что имеет смысл рассказать, - это как Володе пришлось переделывать портрет Пушкина. По всей видимости, это было незадолго перед выпускными экзаменами: приближалось 160-летие со дня рождения Александра Сергеевича (мы кончали школу в 1959 году).
Володя рядом с заглавием должен был нарисовать большой портрет поэта. За основу он выбрал один из поздних пушкинских автопортретов, мы изготовляли газету в читальном зале школьной библиотеки и пользовались замечательными книжками из ее хранения, куда нас впускали для поисков материала. Портрет нам очень нравился – Пушкин выглядел на нем «кое-что понявшим в жизни», как мы друг другу говорили. Но нам этот вариант газеты завернули, ссылаясь на совершенно неверное оформление. На объяснения ходил Володя, поскольку он был художником номера. Пушкин, как ему объяснили, выглядел на нашем портрете не очень красивым, а ведь все хотят видеть великого русского поэта красивым. Володе директивно предложили другой портрет, где он был таким, каким его нам и нужно было сразу увидеть (кстати, тот самый, которым было оклеено все и вся в дни двухсотлетия «солнца русской поэзии»).
Володя перерисовал красивейшие бакенбарды с раздражением, поясняя, что выбранное учителями изображение все-таки очень непохоже на настоящего Пушкина, некрасивого даже по собственным его признаниям. Что привычка изображать великих людей как картинку на шоколадных коробках складывается в конце-концов в совершенно ложное понимание не только их внешности, но и того, что они сделали. Что со временем люди превращаются в конфетных и сладких красавцев, удобных для переваривания. Что только фальшивая любовь требует, чтобы ее предмет был непременно красив.
Он без конца варьировал эти соображения, до тех пор, пока газета не была изготовлена вновь.
Позднее, когда Володя подавал свои фотоработы на творческий конкурс во ВГИК (он поступал, как давно наметил, на операторский факультет), его спросили, не рисует ли он, и, получив положительный ответ, рекомендовали обязательно подать на конкурс и рисунки. Он выбрал иллюстрации к «Голому королю» Андерсена, и именно по этим работам его сразу выделили среди поступающих.
Помню, что Володю очень увлекал юмор в рисунке. Тогда существовал магазин книги демократических стран (он находился в здании на улице Горького – чуть наискосок от памятника Юрию Долгорукому, рядом с Моссоветом). Там в польском отделе продавались книги графиков-юмористов. У Володи было несколько книг Збигнева Ленгрена. Я помню один или два альбома Сола Стейнберга, которым Володя по-настоящему восхищался (много лет спустя я с изумлением обнаружил анализы рисунков этого художника в трудах С.М. Эйзенштейна). Помню, как Володя собирал цикл «Сотворение мира» Жана Эффеля (позднее он восторгался и мультфильмом, снятым по этому циклу).
Очень быстро выяснилось, что Володя может и сочинять рассказы. Нам задали по физике письменную работу. Мы должны были написать что-то вроде реферата вокруг конкретной физической проблемы. Работа была задана на дом. Потом работы собрали и назначили день обсуждения. Каково же было изумление всего класса, когда «физичка» объявила, что лучшая работа у Кобрина и вызвала его к доске прочесть ее. Володя раскрыл тетрадку – и сразу же выяснилось, что он сочинил настоящий научно-фантастический рассказ. Я не помню подробностей задания, но рассказ напоминал сюжеты Рея Бредбери (как бы новелла из «Марсианских хроник», которые Володя очень любил).
Помню, как позднее он предлагал сочинить что-либо вместе из времен первоначального христианства. Этой затее предшествовала сложная интрига. Началось все с чтения «Фиесты» («И восходит солнце») Эрнеста Хемингуэя. Володю заинтересовал второй эпиграф к роману (из Экклезиаста): «Род проходит и род приходит, а земля пребывает вовеки. Восходит солнце и заходит солнце и спешит к месту своему, где оно восходит. Идет ветер к югу и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем, и возвращается ветер на круги свои. Все реки текут в море, но море не переполняется; к тому месту, откуда реки текут, они возвращаются, чтобы опять течь».
Вскоре после прочтения «Фиесты» я увидел, придя к Володе, что он читает толстенную книгу, напечатанную к тому же по старой орфографии. Такая толстая книга попалась мне впервые. Да и Володя читал ее в первый раз. Это было дореволюционное издание Библии, раскрытое, конечно же, на Экклезиасте. Володя с увлечением начал делиться со мной, что все «суета сует», что «нет ничего нового под солнцем».
Чуть позднее у него появились две книги Лео Таксиля: «Забавная библия» и «Забавное евангелие». (Да и Эффель, упомянутый выше, надо полагать, появился приблизительно тогда же.) Эти полные язвительности и тогда казавшиеся нам остроумными книги увлекли Володю, и он упражнялся в оттачивании острот, стилизованных под Таксиля.
После такой подготовки Володя и начал обдумывать какое-то сочинение о зарождении христианства. Он обсуждал свои планы не только со мной. Но наш совместный проект сначала складывался вокруг истории Павла. Правда, фантазии эти быстро зашли в тупик. По всей видимости, из-за того, что нам никак не удавалось интересно вывернуть эту историю наизнанку.
В конце концов после перебора различных вариантов наши усилия сконцентрировались на отношениях Христа и Иуды. Сюжет должен был строиться на том, что религиозный фанатик (Христос) проповедует новое учение, но смутно представляет потребности тех, кого призывает последовать за собой. Иуда же, знающий чаяния масс, понимает, что только страдания основателя учения, только легенда о страданиях и мучительной смерти, делают и само учение привлекательным. И чтобы укоренить слово Христа, Иуда сознательно предает его на мучения, а после позорной казни основателя христианства кончает с собой, еще раз привлекая внимание отверженных и убогих к разыгравшейся драме.
Не знаю, перешел ли Володя от слов к делу, или все так и ограничилось разговорами. От всего этого осталось, мне кажется, только пристрастие Володи к стилизации под Экклезиаст дикторского текста в некоторых его картинах.
В школе же обнаружилось, что Володя артистичен в буквальном смысле этого слова. К нам пришла новая «англичанка» (учитель английского языка), молодая, полная энергии. Поскольку учить подростков элементарным фразам – занятие, без сомнения, скучное, она решила поставить с нами что-нибудь на английском языке. Был выбран «Овод» Войнич, по всей видимости, потому, что фильм с Олегом Стриженовым в главной роли был чрезвычайно популярен в то время. Разумеется, мы не смогли бы осилить весь роман, поэтому ограничились только первой его частью – нарушением тайны исповеди и разрывом Артура с религией.
Ни у кого из нас не было сомнений, что именно Володя должен стать нашим Артуром. Он был красив (мне кажется, он в то время был похож на молодого Марчелло Мастроянни, каким мы увидели его в фильме Джузеппе Де Сантиса «Дни любви») и выделялся из всех тем, что раньше называлось «хорошими манерами». Володю отличали высокая культура речи и умение – очень рано обретенное – общаться.
Большую роль здесь сыграли два обстоятельства. Его отец, как уже здесь говорилось, был журналист-международник. Время от времени Михаил Моисеевич появлялся в школе для прочтения очередной лекции о международном положении. Это были для нас настоящие спектакли. На сцене в актовом зале вешалась большая политическая карта мира, к ней выходил Михаил Моисеевич, нарядный, обаятельный, переполненный мировыми событиями, и посвящал нас в таинственные хитросплетения большой политики. Он говорил четко, энергично, не пользуясь никакими бумажками. Поражал тогда нас то, что он говорил, как нам казалось, от себя. В то время, как учителя, даже самые лучшие, говорили все-таки по учебникам. Вот это свободное владение речью Володя и перенял от отца.
Фронтовой друг Михаила Моисеевича Александр Иванович Александров тоже был журналистом. Он работал в журнале «Театральная жизнь» и приводил в гости «театральщиков». Помню, как по вечерам, когда мы сидели в Володином пенале, из-за шкафов можно было услышать взрослые разговоры и приобщиться (хотя бы в качестве слушателей) к другой манере общения. Помню обсуждение фильма «Баллада о солдате», споры о поэзии Евгения Евтушенко, тогда входившего в моду, - Михаил Моисеевич был его страстным поклонником и пропагандистом. Во всяком случае Володя рос среди настоящих взрослых разговоров, достаточно разнообразных как по темам, так и по манере речевого поведения.
Отсюда его свободная речь и умение поддерживать разговор не только в своей среде – среди ровесников, - но и со взрослыми.
Не могло не поражать, что Володя уже в то время замечательно владел собой. Помню, как один из наших одноклассников, позднее вошедший в нашу компанию, избавлялся от «детских слабостей»: учился скрывать свои чувства, добивался того, чтобы в любых ситуациях его лицо оставалось бесстрастным, для начала он пытался научиться не краснеть. Не знаю, ставил ли Володя когда-нибудь сходные задачи, но, когда я с ним познакомился, этот период он оставил в далеком прошлом. В то время, когда мы репетировали «Овода», Володя дорабатывал свою походку.
Его походку я бы определил как торжественную, он не просто шел, а как бы преподносил себя: слегка закинутая голова, прямая спина, чуть замедленные движения, как если бы его сняли на пленку с небольшим ускорением, а демонстрировали на экран с нормальной скоростью. Вот эта поставленная походка сразу выделяла его среди других.
Помню, как мы компанией ходили в Повторный на «Пармскую обитель» Кристиана-Жака. В конце фильма я стал напряженно размышлять над тем, кого же мне напоминает Жерар Филип в последних эпизодах. Когда мы вышли из кинотеатра я едва не расхохотался. Такое ощущение, что Фабрицио дель Донго, сойдя с экрана, шествовал рядом с нами. Володя выглядел абсолютным его подобием.
Гораздо позже, в 1969 году, когда у меня появилась наконец своя квартира (на Онежской улице неподалеку от «Речного вокзала»), однажды, подъезжая к станции метро, я от неожиданности вздрогнул – мне показалось, что в толпе идет двойник Володи: ни у кого другого не могло быть такого красивого движения по улице. Скоро все объяснилось – он работал на студии научно-популярных фильмов и иногда добирался до работы пешком.
Володя как будто ничего не играл, но сцена и свет придали особое благородство его персонажу, наш спектакль имел успех. От премьеры осталась фотография, сделанная Михаилом Моисеевичем. Мы все лицом к публике, отвечаем улыбками на приветствия, Володя стоит спиной к объективу. Но по тому, как сидит на нем костюм, видна его выделенность среди нас – мы напоминаем ряженых, он остается то ли персонажем романа, то ли самим собой.
Кроме разнообразных способностей, одаренностей, в Володе поражала редкая целеустремленность. Он уже тогда твердо знал, куда он хочет и будет поступать – ВГИК, операторский факультет. Надо напомнить, что в те годы для поступления в гуманитарные вузы требовался двухлетний трудовой стаж. Володя знал, что сдавать экзамены он будет только в 1961 году, и исподволь готовился к предстоящему испытанию. Он уже в школе фотографировал. До ВГИКа он поработал с несколькими камерами. Начинал он, если мне не изменяет память, с самой простой – со «Смены». Но потом был и пластиночный «Фотокор», кажется, купленный в комиссионке. Когда он начал работать, то появилась зеркалка («Зенит»).
С зеркалкой он долго мучился. Она была с каким-то производственным браком, но Володя сам решил довести ее до ума. Первое, что он пытался исправить, это неплотное прилегание зеркала, что давало дополнительную засветку изображения. Потом что-то было с затвором, затем встала проблема юстировки объектива. Поначалу камера чаще была разобранной, чем в рабочем состоянии, но Володя упорно выяснял причины дефектов, что-то исправлял, просил вытачивать какие-то детали заново, снимал против солнца, проявлял крошечные кусочки пленки и т.д. и т.п. В конце концов он довел этот аппарат до того состояния, которое его вполне устраивало.
Я в это время стал объектом его экспериментов как технических, так и другого рода. Володя уверял, что у меня интересное лицо, и все время менял условия съемки: то в помещении, то на улице – прямо во дворе дома, то при рассеянном свете, то при контрастном (солнечном). До ВГИКа он, помнится, не пользовался осветительными приборами, экспонометр у него был самый простой. Результаты съемок он мне демонстрировал, но фотографий не давал. Я почему-то тоже их не просил, хотя на многих я сам себе нравился, правда, одновременно я отчетливо понимал, что на них я выгляжу намного привлекательнее, чем в жизни.
Потом, когда он женился, основным объектом его фоторабот стала Марина. Снимая ее, Володя уже использовал один прибор искусственного света.
Когда Володя поступил во ВГИК, условия съемок переменились, они с Мариной жили тогда на Суворовском бульваре. Здесь уже было множество ламп самого разного свойства, отражатели, сетки; появился профессиональный экспонометр, сначала Володя замерял освещенную сторону лица, затем теневую, потом что-то долго высчитывал на бумажках, нужно было добиться строго определенного процента контрастности.
Разница между простым фотографированием и профессиональной съемкой бросалась в глаза. Раньше было – «повернись направо», «наклони голову», «чуть-чуть приподними веки», теперь – многочасовые и очень сложные процедуры.
Хотя даже эти вгиковские сложности не могут сравниться с тем, что Володя выделывал со мной, когда задумал снять свой первый фильм.
Где-то он вычитал про канадского режиссера Нормана Мак-Ларрена и решил проверить один из способов, которым тот снимал свои фильмы, - покадровую съемку. С нашим школьным приятелем Юрой Березневым Володя разработал конструкцию кинокамеры, и они из самых простых материалов (картон, ледерин) и деталей фотоаппаратов (впрочем, что-то изготовлялось и специально) в конце концов ее соорудили. Получилось нечто на редкость нелепое на вид, но, как выяснилось, для работы вполне пригодное.
И вот однажды Володя предложил мне облачиться в халат и стал гримировать меня. Помню, он наклеил мне ватные брови, усы и бороду – и из меня, как он стал уверять, получился отличный Санта Клаус. Съемка происходила в подвале, где Игорь Галанин давал окрестным подросткам уроки рисования, помещение было просторное, аппарат стоял на расстоянии, меня освещали специальные осветительные приборы, тоже изготовленные Володей и Юрой.
Решено было начать с крупного плана улыбки. Затем должна была последовать моя реплика, в фильме предусматривались рисованные титры. Володя попросил меня улыбнуться и сказать приветствие. Потом, лукаво прищурившись, сообщил, что ему все ясно – и началась многочасовая пытка, никак иначе это назвать нельзя: все движения кратковременной улыбки были разбиты на фазы для фиксации, и Володя начал покадровую съемку. Все промежуточные фазы – микроскопические изменения мимики – я должен был пытаться удерживать, чтобы при проекции всё не выглядело бы нелепым. Пока Володя продергивал пленку для следующего кадра, а иногда и поправлял свет, ведь положение разных частей лица при мимировании меняется, и порой какие-то образовавшиеся тени Володю решительно не устраивали, - я должен был сохранять фиксированное положение этих самых частей лица. Передышка мне давалась, когда Володя точно мог запомнить какую-либо мимическую фазу.
В общем, эта улыбка, растянутая во времени, запомнилась мне надолго, а произнесение реплики мне хотелось прервать неоднократно, так долго все это продолжалось. После длительного сидения с открытым ртом у меня началось что-то вроде судорог лицевых мышц. И хотя первая съемка была доведена до конца, на мое счастье, они не возобновились. Пленка была проявлена, расчеты Володи оказались правильными – где-то Володя, кажется, смотрел это на экране, я же разглядывал фильм, разматывая рулончик пленки.
Для меня эта съемка была спасением от наваждения: до нее я почему-то временами грезил, как неплохо стать киноактером. Володина съемка излечила меня от этого подросткового заболевания.
Впрочем, Володя снимал не только школьных друзей. Как-то он рассказал, что накануне в гостях был очень интересный человек, провинциальный режиссер, и Володю попросили его сфотографировать. Портрет получился и очень понравился оригиналу. Действительно, на фотографии был запечатлен сложившийся человек с непростым жизненным путем. Позже выяснилось, что это Леонид Варпаховский, ученик Мейерхольда, когда-то репрессированный, но теперь допущенный к работе по профессии, пока еще в провинции. Володя напечатал эту фотографию в увеличенном размере, и она долго висела на стене рядом с входной дверью, на границе его пенала и комнаты отца.
Володина мачеха Ада – молодая и привлекательная женщина с медно-красными крашеными волосами – была начинающей журналисткой. Александр Иванович посылал ее в командировки и печатал ее материалы. Как-то с ней в Мелихово поехал и Володя, привез оттуда несколько отснятых пленок, снимки получше и поинтереснее напечатал – два или три из них были опубликованы в «Театральной жизни» как иллюстрации к очерку Ады.
Правда, сотрудничество Володи с журналом быстро завершилось: Ада ушла к Александру Ивановичу, была поругана фронтовая дружба, театральные знакомые покинули дом.
Так получилось, что я был свидетелем и первой киносъемки Володи на профессиональной камере.
Дружба с Володей сыграла важную роль в моей жизни: подражая ему, я тоже начал фотографировать. Стал, как и он, готовиться к поступлению во ВГИК. Мой отец, который мечтал совсем о другой стезе для меня (так я мог поступить без проблем в МГИМО, как секретарю комсомольской организации школы мне легко было получить рекомендацию райкома комсомола, да и в аттестате у меня была только одна четверка), все-таки смирился с моим выбором и рассказал о существовании при ЦДСА (Центральный дом Советской Армии) любительской киностудии.
Я стал посещать ее занятия. Некоторые предметы там вели преподаватели ВГИКа. На занятиях по кинодраматургии можно было представлять на обсуждение литературные работы. Это был своего рода литкружок, и многие студийцы посещали только эти занятия. Были занятия и по операторскому мастерству. Кроме теоретических, обсуждались работы студийцев, и шла подготовка к тому, чтобы начать снимать на профессиональной камере.
Когда от разговоров перешли к делу, занятия стал посещать и Володя. Он принес свои фотоработы, которые были высоко оценены.
Затем был организован выезд студийцев на фотосъемку. Снимали мы яхт-клуб – то ли его закрытие, то ли его открытие (либо это осень 60-го, либо весна 61-го).
Конкретных заданий не давалось, каждый действовал в меру своего разумения. Помню, я мучился от растерянности, никак не мог на чем-нибудь остановиться. Володя что-то время от времени снимал, я пытался понять, что он находит в объектах съемки.
Через некоторое время фотоработы коллективно обсуждались. По результатам обсуждения отбиралась группа для съемок праздничного концерта (либо 7 ноября, либо 1 мая). Студийцам предоставлялся для этого настоящий «Конвас». В конце обсуждения были отобраны несколько кандидатов в съемочную группу.
Основным оператором был назначен взрослый студиец, ему было за тридцать, сделавший замечательные репортажные снимки (притом в большом количестве). Он поймал массу выразительных моментов подготовки яхт, особого азарта яхтсменов, накал переживаний болельщиков. Володины снимки тоже были признаны удачными – особенно пейзажи. Он вошел в число помощников оператора.
Все студийцы были на концерте и заинтересованно следили за своими коллегами, параллельно в зале шла и профессиональная съемка для киножурнала. Потом снятое обсуждалось. Почти все кадры вышли, а некоторые – работа основного оператора – даже вызвали одобрение преподавателей, в дальнейшем они хлопотали о приеме его на работу на ЦСДФ, хотя бы ассистентом оператора.
На занятиях по режиссуре нам показывали фильмы и объясняли специфику работы различных членов съемочной группы. Помню просмотр «Судьбы человека» Сергея Бондарчука, не столько даже анализ преподавателей, сколько разговор по дороге домой: один из студийцев решительно утверждал, что при всей человечности картины она находится за пределами искусства, в ней нет элементарного представления о киноформе. Далее последовал блистательный анализ структуры одного из эпизодов второй серии «Ивана Грозного» - Пещного действа. По профессии этот студиец был, если мне не изменяет память, инженером-химиком. Он помнил наизусть все кадры «Грозного», их композицию, световое решение, фактуру костюмов, геометрию движений персонажей и многое другое. Его фамилия была Назаров. Он словно предводительствовал группой самых подготовленных студийцев.
Володя заинтересовался этой группой, и кое-кто из нее ходил к нему на Метростроевскую.
Где-то ближе к лету 61-го года начались итоговые просмотры работ студийцев. Мы с Володей принесли сделанные за это время фотоработы. Его фотографии вызвали большой интерес, особенно портреты Марины. Световой рисунок одного портрета преподаватели никак не могли объяснить. Володя сказал, что он не пожалел положить на землю белую простыню, которая и дала такой замечательный эффект. Спросили о его планах и, узнав, что он собирается во ВГИК, предсказали, что творческий конкурс он пройдет обязательно, экзамены по профессии тоже сдаст и, наверняка, будет зачислен, если не подведут общеобразовательные предметы.
Мне без всякого сочувствия рекомендовали подумать о другой профессии.
Володя, как и было предсказано, поступил во ВГИК с первого захода. Экзаменов было много, как и волнений, но это предмет особого рассказа. Упомяну в связи со всей этой эпопеей только об одном. Я не помню, чтобы Володя был суеверен. Но перед экзаменами он дал зарок, что если поступит в институт, то дойдет от него до дома пешком. Перед каждым экзаменом он повторял зарок.
И наконец настал день, когда вывешивались списки поступивших. Володя уехал в институт рано, где-то после обеда уже стали подтягиваться желающие его поздравить – в это время уже ни у кого не оставалось сомнений в благополучном исходе. Кто-то из пришедших сказал, что Володя ему позвонил из института, подтвердил, что принят, но просил разыскать Марину и направить ее во ВГИК. Все поняли, что история затягивается, и, действительно, Володя с Мариной пришли очень поздно, многие из ожидавших уже разошлись, а, оставшиеся, увидев то состояние опустошенности и смертельной усталости, которое было у обоих, тоже быстро начали расходиться, коротко поздравив Володю.
Хотелось бы подчеркнуть, что Володя поступил в институт сразу не только потому, что отлично фотографировал и рисовал. К тому времени он был уже вполне сформировавшимся человеком, твердо знающим, чего хочет добиться, и последовательно это осуществляющим. У меня уже тогда было ощущение, что он на самом деле готовится к режиссуре. И позднее, когда я сам учился в том же институте на киноведческом факультете, а Володя шел со мной вровень по курсам, потому что три года отслужил в армии, он сознался, что конечно же, хочет стать режиссером, что оператор – это только первая ступень к будущей профессии, но для него очень важная, потому что только эта профессия дает исчерпывающее знание технологии кино, а без этого знания в режиссуре есть значительный элемент забавы, непрофессионализма, который ему претит.
Володя еще в школе думал о многом самостоятельно и умел отстаивать свое мнение. Однажды это обнаружилось на уроке литературы. По все видимости, мы учились уже в десятом классе, потому что проходили «Молодую гвардию». Володю вызвали к доске, он довольно равнодушно отвечал урок. Видимо, что-то Басе Моисеевне показалось не совсем корректным в его ответе, и она попросила его уточнить оценку предательства Стаховича. Неожиданно для всех Володя заявил, что здесь трудно что-либо сказать в пользу Фадеева, потому что это – самая неубедительная линия романа. Бася Моисеевна попросила его обосновать свою точку зрения. Володя с уверенностью стал объяснять, что эгоизм и самовлюбленность Стаховича – это одно, эти качества достаточно распространены, а предательство – совсем другое, и переход к нему Фадеевым никак не объяснен, что концы с концами у писателя не сходятся, получается что предательство Стаховича – это заданный мотив, никак не вытекающий из логики развития характера.
Такое объяснение вызвало в классе оцепенение. Дело в том, что к окончанию школы все уже давно понимали, что ответы на уроках, общение с учителями – искусственный ритуал, который ни в коем случае не следует нарушать. Володя своим ответом возвращал этим формальным отношением какую-то реальность, чреватую серьезными последствиями. Я уже начал прикидывать, что надо будет говорить в его защиту на комитете комсомола, который меня заставят собрать.
Бася Моисеевна была не только замечательным преподавателем литературы: она не отвратила нас ни от одного произведения отечественной классики, наоборот, я например, по-настоящему влюбился на ее уроках в русскую литературу. Наша учительница была и хорошим режиссером. Ее спектакль «Горе от ума» шел в районном Доме пионеров, и мы всем классом ходили на него, чтобы восхититься игрой своих предшественников – в нем играли ученики последнего выпуска нашей школы.
Бася Моисеевна, выслушав Володин ответ и выдержав паузу, с особым значением сказала:
- Я не могу поставить вам за такой ответ оценку, потому что вы говорили о том, что не входит в программу. Оценивать ваши мысли я не берусь. К одному из следующих занятий вы подготовите ответ по тому материалу, который мы будем проходить. Что касается «Молодой гвардии», то, я полагаю, у вас будет время внимательно ее прочитать и еще раз подумать над тем, что вы сегодня говорили. Садитесь, Кобрин!
Надо пояснить, что этот инцидент был вызван более важными вещами. К тому времени мы уже многое знали: не только о том, что прототип Стаховича был фактически Фадеевым оклеветан, нас интересовала ситуация 1937 года. Помню у Володи книжку Лиона Фейхтвангера «Москва 1937». Помню наши обсуждения причин, по котором тот ее написал (разговоры эти почему-то мы вели только во время прогулок). Помню, что мы все никак не могли с точностью понять: то ли Фейхтвангер так и не сумел разобраться в кошмаре судебных процессов, хотя и был западным интеллигентом, то ли он был соучастником происходящего у нас – и тогда западный интеллигент представал совсем зловещей фигурой.
Кроме того, под углом Иосифа Виссарионовича прочитывались и истолковывались многие написанные до его «подвигов» произведения. Началось все, как это не покажется смешным, с «Тараканища» Корнея Чуковского. (Напомню анекдот, который я слышал тогда от Володи: «Скажите, почему Вы пишете так хорошо, когда подписываетесь Корней Чуковский, и так плохо, когда подписываетесь Корнейчук?») Володя всё размышлял, каким образом в эту историю про букашек ввести сталинские усы. Наш любимый усач фигурировал и в вариантах «Голого короля» Андерсена. Потом последовал «Крошка Цахес» Гофмана. Эта сказка казалась нам самой перспективной для воплощения того, что нас занимало («Дракона» Шварца тогда еще не напечатали, иначе наши поиски сразу бы прекратились). Помню, позже Володя читал с интересом «Дела господина Юлия Цезаря» Брехта и с особым упоением «Лже-Нерона» Фейхтвангера. Параллельно «Лже-Нерона» читал Игорь Галанин, и временами они, перебивая друг друга, пытались поделиться особо понравившимися местами.
То фантастическое время («как молоды мы были»), называвшееся оттепелью, порождало самые головокружительные иллюзии. Я им предавался время от времени, у Володи завелось обыкновение отрезвлять меня анекдотами или шутливыми розыгрышами.
Помню, как после моего какого-то очередного проекта в международном масштабе Володя лукаво спросил:
- Ты знаешь последний вопрос Армянскому радио?
- Нет.
- Армянское радио спрашивают: «Скажите, а кто такой Джавахарлал Неру?»
Я понял, что последует что-то для меня не совсем приятное.
- Армянское радио отвечает: «Во-первых, вы ошиблись: не Неру, а Нюру. А во вторых, с каких пор вы называете это «джавахарлал»?»
В другой раз, когда в космос запустили Юрия Гагарина и эйфория охватила всю страну, придя к Володе, я вдруг услышал:
- Обожди, сейчас я включу радио. – И зажав нос, имитируя интонации Юрия Левитана, торжественно произнес на едином дыхании: - Сегодня утром летчик-космонавт Герой Советского Союза Юрий Алексеевич Гагарин благополучно покакал.
Я, разумеется, не мог не рассмеяться.
В то время имели хождение многочисленные анекдоты про вождя мировой революции. Помню, как артистично Володя рассказывал:
- Просыпается утром Владимир Ильич, видит Крупскую и, радостно улыбаясь, говорит: «А, это ты, Надюша! Я вчера так накирялся, что где-то потерял свой броневичок!»
(Конечно, Володя грассировал за Ленина.)
- Слушай, а вот этот еще лучше: «Горький звонит Ленину и приглашает в гости:
- Приходите, Владимир Ильич. Обязательно приходите – будут девочки!
- Девочки? Вот именно девочки, Алексей Максимович! Это будет гораздо лучше, чем эта проститутка – Троцкий!»
(Все это, грассируя за Ленина и окая за Горького.)
Вспоминаю своих матушку и тетушку, которые были уверены в том, что я стал жертвой еврейской диверсии: плохой еврейский мальчик развращает хорошего русского мальчика, что вот это общение и погубило меня.
Я все время объяснял, что хожу к Володе потому, что он во многих отношениях талантливее меня, а что я такое, еще неизвестно.
Я думаю, что раннему повзрослению Володи сильно способствовало и то, что он осознавал себя евреем. При всем при том, что мама его была русской и он унаследовал ее черты лица. Я, признаться, никогда не считал его евреем, но не все сходились со мной во мнении. Расскажу об одном эпизоде, больше всего запомнившемся мне.
Как-то я пришел к Володе. Он был нарядно одет: на нем был костюм, о существовании которого я не подозревал, по воспоминаниям светлый (темно-желтый, кажется). Выглядел он прямо-таки щеголем и радостно сиял. Он сразу сообщил мне, что у него назначена важная встреча, но я могу его проводить, тем более что сначала ему надо зайти в поликлинику за справкой.
Мы вышли, пересекли Метростроевскую и через некоторое время свернули в арку. В глубине – свет в колодце двора, лужа и в ней что-то пускает мальчишка. Вдруг он поднял глаза на нас, распрямился и, радостно улыбаясь, побежал нам навстречу. Разогнавшись, пробегая мимо нас, все так же радостно улыбаясь Володе, он громко закричал: «Жид! Жид! Жид идет!» - и выбежал на Метростроевскую. Володя инстинктивно сделал движение в его сторону, но сразу овладел собой и сказал: «Обожди меня во дворе! Я скоро».
Он пробыл в поликлинике недолго. Вышел оттуда какой-то посеревший. Когда мы вышли из-под арки, решительно повернул к дому. Всю обратную дорогу он молчал. Так же молча переоделся, когда мы вернулись. Мы сели в пенале, установилась гнетущая тишина.
Молчание становилось невыносимым, что-то надо было делать. Я сказал, что мальчишка совсем маленький – ему было лет десять-одиннадцать – и не соображает, что делает; что, может быть, он вовсе и не хотел Володю обидеть, а выказывал какую-то не совсем понятную нам радость… - ну, что можно придумать, когда сказать, по существу, нечего.
Володя через некоторое время ответил:
- Дело не в мальчишке. Ему бессмысленно что-либо объяснять. Его ведь и наказать нельзя, не он виноват. Только понимаешь, что существует что-то вне тебя и, сколько не предпринимай усилий, сам ты изменить ничего не можешь.
Он снова надолго замолчал. Я сидел вместе с ним. Постепенно темнело.
Потом кто-то пришел наконец…
Игорь Галанин тоже был полукровкой: его отец был русский, в прошлом боец Первой Конной (поэтому семья жила в отдельном деревянном доме), мама – Берта Семеновна – была типичной еврейкой, прямо-таки из анекдота.
Игорь гораздо больше, чем Володя, был похож на еврея, но постоянно попадал в истории совсем другого рода. Так, однажды он появился у Володи, чрезвычайно возбужденный, и тут же принялся за рассказ. Он только-только ушел из какого-то дома, где к нему подсел оголтелый антисемит и начал сокрушаться, что Гитлер не смог уничтожить всех евреев. Потом он стал делиться соображениями, как это можно эффективно сделать. Игорь с гордостью спросил:
- Вы думаете, я набил ему морду? Как бы не так! Я доверительно обратился к нему: «Слушай, я тебе так благодарен, что ты мне все рассказал. Ты даже не можешь вообразить, как я тебе благодарен – ведь я же еврей!» Видели бы вы его рожу, когда он это услышал!!! – закончил Игорь в полном восторге от собственной находчивости.
Игорь приходил всегда с шумом, все время подначивал Володю, вообще вносил в его жизнь значительную долю разнообразия. Так, Игорь с презрением говорил, что Евтушенко не поэт, и советовал читать Пастернака и Хлебникова.
С Игорем Володя ходил на самые разные международные выставки, которые проводились тогда в Сокольниках. Они их живо обсуждали по возвращении.
Помню, с какой-то из них они умудрились стащить том издательства «Skira», лежавший в витрине (задняя сторона его переплета была привернута для надежности шурупом). Игорь с гордостью демонстрировал дырку от шурупа в книжном переплете и обзывал иностранцев идиотами. Книгу же оставил Володе.
На мое скромное замечание, что то, что они проделали, не только молодечество, но и воровство, Володя пустился в долгие объяснения, что овладение книгой – не воровство, что взять книгу, хоть и насовсем, совсем не значит – ее своровать. (Надо признаться, что со временем я понял, что он и в этом вопросе лучше понимает окружающую реальность, чем я.)
Из выставок, которые имели для нас принципиальное значение, следует вспомнить «Род человеческий». Это была грандиозная попытка рассказать с помощью фотографий о единстве жизни людей вне зависимости от того, что их разделяет: будь то классы, расы или что-либо еще. Фотографии были скомпонованы тематически: рождение, открытие мира, любовь, взросление, счастье, ненависть, войны, смерть – основные этапы круговорота человека в бренном мире.
На эту выставку мы ходили не один раз и, конечно же, много о ней говорили.
Вернемся к книгам. Надо ли объяснять, что Володя книг не воровал и не зажимал? Своих книг у него было не так уж много. Они лежали и стояли на этажерке. Но круг его чтения составляли и книги, которые появлялись вместе с новыми знакомыми. У меня те издания, которые он читал, вызывали порой отторжение. Мой отец долгие годы выписывал журнал «Огонек» и приложения к нему (собрания сочинений классиков), в доме появился приличный книжный шкаф. Володя же читал все, что ни попадя, в том числе совершенно растрепанные брошюрки на скрепке.
Помню, «Золотой горшок» Гофмана. Тоненькая книжонка в мягкой обложке. Я спросил: «Ну, и как?» Володя ответил: «Интересно». Это была самая высокая похвала, какую он себе позволял. Я сделал попытку прочитать эту сказку Гофмана, но через некоторое время понял, что ничего поделать с собой не могу: серая бумага меня раздражала, смысл того, что я читал, ускользал.
При чтении Володя часто прикидывал, можно с этим что-нибудь сделать или нет. (Имелось в виду, как это будет смотреться на экране.) Помню, мы долго обсуждали, как замечательно можно экранизировать «Человека-невидимку» Герберта Уэллса.
Если взять то, что приближалось к популярной тогда научной фантастике, то его увлекал одно время Карел Чапек, особенно «Война с жандармами», хотя и «R.U.R.» он тоже читал. Большое впечатление на него произвел роман Рея Брэдбери «451° по Фаренгейту» - нами без конца обсуждалась тема тотального проникновения в жилище человека экрана, не только как одурманивающего, но и как контролирующего устройства. Конечно, волновало и уничтожение книг, но больше всего Володю заинтересовал финал: община людей-книг. Помню, как он всем предлагал прочесть «Страну водяных» Акутагавы. Впрочем, сборник новелл Акутагавы еще раньше принес в его дом Игорь Галанин.
Но, конечно же, ключевой книгой для него в то время был «Бравый солдат Швейк» Ярослава Гашека. Часто он зачитывал оттуда вслух целые главы. На значительное время Швейк стал для нас своего рода образцом поведения, как сейчас сказали бы «культовым героем». Причем Володя постоянно подчеркивал мотив здравого смысла, который только и может спасти от идиотизма и давления того, что тебя со всех сторон окружает. Можно сказать, переиначивая то, что мы учили наизусть в школе: «Он себя под Швейком чистил». В разговорах Володя часто отвечал репликами Швейка, а порой и какое-то время прикидывался героем Гашека. Думается, трудно преувеличить роль этой книги в его формировании. (Позже, когда он уже учился во ВГИКе, ему очень нравился фильм о Гашеке, сделанный Юрием Озеровым, - «Большая дорога».)
Если говорить о юмористах, то вспоминается его увлечение Брониславом Нушичем, особенно «Автобиографией», и «Четвертым позвонком» Мартина Ларни (фраза последнего: «Ваша лошадь больна диабетом» - отрабатывалась в разных ситуациях несколько лет).
Многие из тех, кто появлялся в Володином доме, вносили новые акценты в его чтение. Так, когда он работал после школы расточником, то познакомился с Егором Вальтером. Я помню желтенькую брошюрку Норберта Винера «Дополнительные главы к «Кибернетике», по поводу которой они обменивались мнениями. Позже появилась и сама «Кибернетика» (Егор готовился к поступлению в МЭИ).
Некоторое время спустя я заметил у Володи маленькую, очень изящную книжечку в белой обложке – это были «Эстетические фрагменты» Густава Шпета. Оказалось, что Егор его внук. А мама Егора – Элеонора Густавовна – продолжает носить фамилию репрессированного отца. Спустя еще какой-то промежуток времени началось повторное Володино увлечение Борисом Пастернаком – Егор оказался его дальним родственником.
(Когда Борис Леонидович умер, помню Володины и Егора таинственные перешептывания. Потом выяснилось, что Егор на правах родственника принимал участие в похоронах и даже часть пути нес гроб с покойным. Володя, если мне не изменяет память, на прощание с Пастернаком не ездил.)
Потом книги к Володе стали попадать и вовсе странным способом. Когда мы стали зарабатывать трудовой стаж, у нас появились свои деньги, хоть и небольшие. Мы могли позволить себе прихоти. Рядом с домом Юры Березнева обнаружился фургон старьевщика. Тот принимал и макулатуру. И вдруг в этом обитом кровельным железом неказистом сооружении стали обнаруживаться настоящие сокровища. Москва строилась, люди уезжали из коммуналок в свои квартиры и избавлялись от старого хлама. Старьевщик разбирал то, что ему сдавали на вес, и продавал поштучно. Юра Березнев вошел каким-то образом к нему в доверие.
Вот там-то Володя купил по пятерке за каждую книжечку «Роковые яйца» и «Дьяволиаду» Михаила Булгакова, издания 20-х годов, чуть ли не первые. Эти книжечки открыли нам совершенно неизвестного писателя. Мы тогда и предположить не могли, что наша литература могла обладать такими сатирическими достоинствами.
Мне кажется, из того же источника появилась и книжка Сергея Заяицкого о житье-бытье Лососинова, которая Володе очень нравилась (помнится, острота, которую он часто повторял: «Буденный, вы любите Бабеля? – Это смотря какую!» – оттуда).
До сих пор с чувством острого сожаления, что мы так и не решились на покупку, вспоминаю, как однажды мы с Володей подошли к фургону и старьевщик, ценя в нас постоянных клиентов, вытащил откуда-то толстое роскошное нотное издание начала XIX века, отпечатанное в Германии, правда, без переплета. Это был, помнится, Моцарт. Мы долго рассматривали фолиант. Старьевщик опустил цену до двадцати пяти рублей (я в то время получал 300 рублей в месяц). Мы хвалили качество издания, его замечательную сохранность, отмечая все же отсутствие переплета, но в конце концов вернули его, объяснив, что не имеем отношения к музыке.
Володя всегда оставлял чтение, если к нему кто-то приходил, как бы книга не была ему интересна. Общение интересовало его больше, чем что бы то ни было.
Помню, как однажды я увидел у него сборник «Сценарии французского кино». Там были напечатаны «Обманщики» Марселя Карне. Мы видели его «Терезу Ракен», игра Симоны Синьоре оставила сильное впечатление. Поэтому я тут же погрузился в чтение (тем более, что книгу Володя вот-вот должен был возвратить).
Скоро набралось довольно много народу, какая-то девица что-то оживленно начала рассказывать. Володя несколько раз рекомендовал мне: «Послушай, это интересно, сценарий ты прочтешь когда-нибудь». Я же решил довести чтение до конца, тем более, что «Обманщики» мне сразу же понравились (когда я потом увидел фильм, то пережил одно из самых острых киноразочарований). Когда я отложил книгу, Володя с интонацией сочувствия – я, на его взгляд, пропустил нечто уникальное – сказал: «Слушай, она такие вещи рассказывала об абортах! Ты никогда этого не услышишь!»
Знакомился и сходился с людьми Володя достаточно быстро. Расскажу только об одном из этих знакомств. Когда Володя женился, то через некоторое время родилась традиция – выезжать с Мариной за город. На майские праздники они добирались до северного «Речного вокзала» и потом ехали на водохранилище, где Володя отыскал удобное местечко для уединения от праздничной толчеи.
Потом они стали приглашать в эти своеобразные экспедиции меня, Юру Березнева с женой Наташей, тех из близких приятелей, кто хотел сбежать из городской сутолоки. И действительно, приятно было разбить палатку, набрать сушняка, развести костер, провести в такой почти идиллической атмосфере три-четыре дня.
Однажды, когда мы уже плыли по каналу на речном трамвае, Володя заметил, что на палубе мается, как неприкаянный, интеллигентного вида молодой человек с рюкзаком и гитарой. Володя курил, и манипуляции с зажигалкой и сигаретой – хорошие поводы для начала знакомства. В общем, через какое-то время незнакомец уже примкнул к нашей компании. Выяснилось, что это студент постановочного факультета училища МХАТа Игорь Романовский. Он сговорился с друзьями провести майские праздники на водохранилище, но никто к назначенному рейсу не приехал, он, как тогда говорилось, «психанул», и отправился в поездку один. Только потом он сообразил, что у него почти ничего, кроме продуктов, нет: ни палатки, ни топора… Володя тут же предложил ему высадиться на нашем месте.
Через некоторое время Игорь настроил гитару и стал развлекать нас песнями в знак благодарности. Когда же мы добрались до места и обустроились, то после ужина Игорь стал нам исполнять песни, которые нам сразу понравились, но которых мы до этого не слышали. Оказалось, что это песни Булата Окуджавы.
После «Бумажного солдата», помню, Володя сказал: «Это как Андерсен».
В один из дней Игорь стал рассказывать, как студенты училища МХАТ, услышав о запуске в космос Гагарина, прекратили занятия, стали рисовать лозунги и плакаты, придумывать как им украсить свою одежду, чтобы выразить свой восторг по поводу того, что мы оказались первыми в космической гонке.
Володя задавал уточняющие вопросы, как это все началось, он стал похож на сыщика, идущего по горячему следу, ему были нужны все новые детали и подробности. Он хотел убедиться в том, что все происшедшее было инициативой таких же, как мы, ребят, а не было организовано со стороны.
Через несколько дней после этой поездки (это был май 61-го года), я увидел у Володи, что к шнуру, тянущемуся к розетке, прикреплен вырезанный из плотного ватмана солдатик, «бумажный солдат».
Осенью, когда Володя тоже стал студентом, я помню, мы ездили на Трифоновскую, где располагалось общежитие, в котором обитал Игорь Романовский. Там Володя с Игорем куда-то стремительно исчезали, я без конца ждал их в коридорах, на лестничных площадках, наконец мы где-то располагались и приступали к студенческим радостям: то ли беседе с выпивкой, то ли выпивке с беседой. Игорь привел нас однажды к подающему очень большие надежды студенту, тот замечательно читал стихи, кажется, Есенина. (В дальнейшем Николай Пеньков стал народным артистом России, ведущим актером доронинского МХАТа).
Может быть, за всем этим скрывался так и не реализованный проект Игоря и Володи.
В дом к Володе стали стекаться еще никому не известные дарования, Больше всех запомнился молчаливый гигант с восточной наружностью. Он часами молчал, сидя ли, стоя ли. Только здоровался и прощался. Как-то я с недоумением спросил у Володи: «Зачем он сюда ходит?» Володя ответил: «Не знаю» – и после паузы вдруг заговорил: «Ты знаешь, я люблю смотреть на его лицо. От него веет таким спокойствием… Кроме того, оно замечательно слеплено. Интереснейший разрез глаз, я ни у кого такого не видел. А скулы…» Далее последовала настоящая «физиогномическая поэма».
Очень долго ходил стопроцентный русак, настоящий провинциал провинциалович, мало что знавший, но не закрывавший рта. Его лицо было усеяно заметными оспинами, но он все время рассказывал о своих кинопробах на главные роли. Например, он долго уверял нас, что утвержден Юлием Райзманом на главную роль в фильме «А если это любовь?», и не бросил своих фантазий даже после того, как в прессе стали печататься репортажи о съемках с совсем другим исполнителем. Он все время стремился увязаться с нами и в кинотеатры. Помню, мы смотрели американский фильм «Лили» с Мелом Феррером в главной роли. Володе этот актер нравился (он сыграл Андрея Болконского в американской версии «Войны и мира»). «Лили» оказалась очаровательной лентой, напоминающей сказку. От кинотеатра до Володиного дома наш русак, оказавшийся яростным защитником кондового реализма, бубнил что-то несусветное, унять его не было никакой возможности. Когда мы пришли к Володе, заглянул Игорь Галанин и чуть ли не сразу же спросил оратора: «А Анри Матисса вы знаете?» Тот опешил и замолчал. Володя мягко упрекнул Игоря: «Мне кажется, вопрос не совсем корректен?»
Это круговращение лиц…
Помню, что мы ездили куда-то за Курчатовский институт. Там жила какая-то томная и печальная барышня. Она была дочерью крупного физика, работавшего в этом институте. В нашей компании его звали «академиком». Впрочем, он и на самом деле мог быть академиком. Квартира была каких-то неправдоподобных размеров, как в отечественных фильмах сталинских времен. Во всяком случае, самая многокомнатная из тех, в которых мне в то время привелось побывать.
Судя по всему, Володя барышне очень нравился. Однажды мы были приглашены всей компанией на какой-то праздник, то ли ее день рождения, то ли именины. То, что стояло на столе десятка на два человек, уж точно, мы видели только в кино. Немного припоздавший Игорь Галанин, оглядев стол с рассевшимися гостями, радостно воскликнул: «Какая роскошная передача!» Для тех, кто не знал крылатой фразы, пояснил, что она из «Одесских рассказов» Бабеля: там герой возвращается домой после отсидки и, увидев застолье под родимым кровом, издает похожую реплику.
Володя долго поддерживал знакомство с дочерью «академика». Однажды, когда я с иронией спросил его: «Как поживает «вечно печальная барышня»?» - он серьезно ответил: «Ты знаешь, я наконец узнал, в чем дело». Выяснилось, что барышня оплакивала судьбу… Гитлера, что у нее есть уголок для поклонения ему, где она собирает материалы о своем любимце: «Все его проклинают, а он был таким одиноким, таким ранимым. Кончил, затравленный, самоубийством…»
Володя рассказывал о ее причуде с лукавыми искорками в глазах, но и с искренним сочувствием.
Это, признаться, просто не могло в то время уложиться у меня в голове. Мне стало казаться, что Володя с какой-то странной целью разыгрывает меня. Все-таки мы были очень разными. Володю больше интересовала широта человека, и он коллекционировал самые разные проявления этого качества. Не исключено, что и во мне он тоже находил какую-то интересную для себя странность (чтобы не сказать «аномалию»), поэтому я и попал в его кунсткамеру. Я же тогда подсознательно стремился сузить человека (и с упоением декламировал строчки Александра Блока: «Сотри случайные черты, и ты увидишь – мир прекрасен»), и все отклонения от ожидаемой нормы словно наносили мне личную обиду.
У Володи было мужество видеть реального человека и принимать его таким, как он есть. Это заметно в его поздних фильмах и последних интервью. Но в них это мужество сопровождается уже ощутимой горечью.
В 1961 году Володя должен был идти служить в армию, но поскольку у него был ребенок, не достигший двух лет, ему дали годичную отсрочку. В 1962-м ему пришлось узнать вкус «самой почетной обязанности». Первая пятилетка нашего знакомства, смею надеяться, нашей дружбы, завершилась.
Так же тесно, как в эти пять лет, мы общались только в учебный 1965/1966 год, но это предмет особого рассказа: все уже было другим, нас уже многое разделило. В 1966 году я женился, и, выражаясь высоким стилем, радости дружбы (или ее ярмо), сменил на радости любви и брака (или их ярмо).


*
Я не смог попрощаться с Володей, в день его похорон мне делали офтальмологическую операцию (у меня 2 декабря отслоилась сетчатка правого глаза, а Володя умер 7-го).
Глазные хирурги называют эту операцию «зверской», но, признаться, мне было не до физической боли. Я вдруг начал осознавать, что в цепи потерь, которые нас настигают к концу жизни, добавилось еще одно тяжелое звено…
У меня началась послеоперационная бессонница, и память стала возвращать картинки прошлого, многие из них долго так и оставались нерезкими, словно фокус еще не наведен, другие постепенно стали обретать краски и звуки. Оказалось, что сознание многое вытеснило, а память все сохраняет и может возвратить нам прошедшее во всей своей первозданности…
Я рассказал не все, что вспомнил и что знаю про Володю. Одно требует обдумывания, другое еще не облекается в слова, что-то кажется мелким, чтобы о нем рассказывать, что-то не совсем понятно со стороны…
Но главное, уверен, я отчетливо помню, и, хочется думать, наконец понимаю.
Стоит август 1957 года. Почти самый конец его. Я иду от Крымской площади к Зубовской. Володя останавливает меня. Потом он улыбается и зовет меня к себе на Метростроевскую. Завороженный его улыбкой, я следую за ним…

2 – 10 января 2001