Роман Хрущ
ИМЯ, КАТАЛОГ, ЖЕСТКИЙ ДИСК - ДЕТЕКТИВ ВОСКРЕСЕНИЯ
Разговор с Ромой Хрущем, как наиболее часто – технический. Рома спасал жесткий диск моего компьютера, в котором случился какой-то слом и нужно было извлечь ошибочно стертую важную информацию.
- Только не пиши на этот диск ничего нового, попробуем вытащить.
Пока работала программа, Рома меня ошарашил. Оказывается, при обычном удалении на диске стирается не сама информация, а лишь так называемые имена каталогов. Само содержание, оказывается, как-то разбросано по всему диску, фактически не занимая места, и только именем каталога оно собирается и начинает весить. Меня взорвало это, возможно ошибочно понятое мной сообщение – открытие, догадка – эврика! Всё разбросано повсюду и ничего не значит и не весит, как бы отсутствует, пока не будет названо по имени.
Так Адам давал имена животным –
гениальная икона, где перед Адамом толпятся как облака лишь контуры будущих особей, а те, кого он уже назвал – за его спиной (прошли в жизнь, объявились), окрашенные в свои цвета, обретшие свою форму. Формирует – имя, до этого всё растворено и как бы отсутствует.
Мы умираем, всё умирает и теряет тела.
Поминаем – именами, называя одно за другим, удерживая образ ушедшего.
Вот на литии или панихиде читают записки, многие имена повторяются.
Как же случится это – именем воссозданная форма – возвращенность?
Мы существуем здесь не в полноте, не до конца.
Наши имена – только похожи, и мы не сразу приучаемся откликаться на них. Они не до конца наши, не до конца – мы. Ведь рождаемся еще до получения/присвоения имени, а как рождаемся – кем рождаемся?
Подобие и образ в Адаме – именно это сотворчество, наименование всего («Человек – вечный филолог» Вас. Розанов).
Бог смотрит, как Адам дает имена – Адам "играет" в Бога.
Бог так же позвал все быть из небытия – наименовав.
Когда Адам пройдет до конца и назовет всех, он увидит, что подобного себе не нашел.
Тогда из него же самого, из его края/ребра (вопрос ребром) Бог сотворит Еву – Жизнь. Они с Адамом станут друг другу как Он и Она – Человек и его Жизнь – они одно и при этом разделены. Их отношения не будут простыми, от них пойдет множество имен, которые будут повторяться в истории, потому что не будут полными до конца, не до конца будут вмещать их носящего человека. Человек умрет, оставив имя, но в этом имени он будет сохранен – до времени, вернее, до конца времен.
Смертное (смеряемое этим именем) уйдет в прах.
Восстанет бессмертное – несмеряемое.
Наши имена лишь похожи на наши имена, мы на них, привычкой, соглашаемся и живем – ими.
Они могут регистрироваться в паспортах и прочей ерунде – удостоверениях, так сказать, личности (личинки – социальное). Но мы знаем про себя, что это не мы, не до конца мы.
И мы ждем, когда Бог позовет нас по имени.
Бог, стоящий за спиной Адама и улыбающейся его игре, младенчески повторяющей за Богом.
А потом, как в том сломанном диске со случайно стертой информацией, произнесутся настоящие имена, и мы, уже заведомо бессмертные, просто не названные до конца – воскреснем.
Самый лучший, когда-то прислышавшийся мне стишок, всего из трех слов, вот он:
Имя
Им - я
Спасибо, Рома.
ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ДРУГА
Стоило подумать: «Будто вчера…», и семнадцать лет спрессовались в один день. Из 365-ти календарных, наверное, самым подходящим будет этот – шестнадцать раз праздновавшийся. Зимний, на излете января, но в нем, как в концерте Вивальди, звучат все времена года. И день этот полон разъездов, перелетов, путешествий под аккомпанемент щелчков фотоаппарата – фиксированные мгновения, где Рома почти всегда за кадром.
Раннее утро, рассвет на острове Кифера, общим оркестровым пиццикато ударяют зузуки/цикады, вскакиваю, иду на крыльцо, перед которым море до дальнего пелопонесского берега; за столиком на террасе за чашкой кофе, с трубкой и биноклем Роман Борисович, мы вместе смотрим на прибывающую алую полоску на горизонте, через пару минут из этой небесно-морской крови рождается апельсин нового дня, а потом веер брызг – Рома поливает кусты перед домом. Я наполняю едой миску для Марыськи, а Рома привязывает к кустам бумажки на нитках – играться ее котятам.
Утро в солончаковой степи, поезд мчится под тонкий непрерывный звон – это в канаве под насыпью миллиардятся комары, черные великаны пустых зернохранилищ маячат о тоске неслучившейся целины, мы едем в Барнаул выбирать алтайскую натуру для Роминого полнометражного дебюта по сценарию нашего друга Алексея Пояркова. Лететь Рома занехотел, и вот она, Рассея, бескрайняя снаружи и внутри, которую, чтобы хоть как-то вместить, нужно выпить море водки. Наша закончилась, я прусь в ресторан по пустым вагонам, где двое суток гудели возвращающиеся домой мальчишки-дембеля. Вагон-ресторан напоминает первые кадры фильма Джима Джармуша «Мертвец» - будто в прериях он только что пережил нападение индейцев – за столами, в проходе на полу, прислонясь к переборкам на барных стульях бездвижные тела дембелей в зеленых тельняшках, и перепуганная буфетчица за стойкой, из-за которой торчат ноги в армейских ботинках:
- Водки нет, они всё выпили!
В тамбуре щелкаю зажигалкой, подаренной мне Ромой, закуриваю. Однажды я хотел сбежать от скучной учебы на режиссерском в Питере в нескучную мастерскую Петра Фоменко в Москву. Тогда мне любимый педагог сказал: «Лешечка, конечно, режиссер – это не огнетушитель… но и не зажигалка» И Рома подарил мне зажигалку в форме огнетушителя.
Барнаульская платформа с духовым оркестром и толпой встречающих родственников, в вагоны запрыгивают бодрые прапоры, выносят обмякшие тела в полосатых майках и раскладывают по перрону.
Чуйский тракт – монгольские тучи несутся наперегонки с камазами, у обочины четверо голых мужиков внимательно осматривают друг друга – нет ли на ком клеща? Только что выбрались из леса, где этих тварей уйма. Потом в застолье Роман Борисович почесывает зад – и долго ждали, когда облитый подсолнечным маслом клещ вылезет из Ромы.
Над сверкающей в солнечных брызгах бурной Катунью болтается между берегами узкий веревочный мост, по нему идут две монашки с иконой – благословляют реку.
- Пойдем, Рома, посмотрим скит!
- Да ты что, у меня отсюда-то башка кружится!
И я иду один, а большой Рома в черных очках и красной рубахе улыбается с берега.
По красной дорожке идти не в пример проще. На площади Искусств в Петербурге море публики, репортеры, огромные плазменные экраны. Ведущий церемонии открытия международного кинофорума объявляет подъезжающих в черных мерсах почетных гостей.
- Что ты будешь пешком переться в кинозал, садись с нами в машину, Лёша!
Леночка обнимает любимого Рому:
- Ромаша, опоздаем.
И мы едем двести метров вместе:
- Режиссер Роман Хрущ с супругой Еленой Подольской, - объявляет ведущий.
Из черного мерса выходят трое, лица крупно – в огромной плазменной панели – Ромаша в торжественном костюме, и мы с Леночкой – на правах жены.
А в новом доме в Приютском переулке еще даже мебели нет. В кухне-гостиной на пол брошен матрас, бледный, весь мокрый Ромаша лежит и тяжело дышит. Неужели чертов алтайский клещ – как раз 38 дней прошло, инкубационный период инфекции. Приехал «скорый» врач, уснул над Ромой, проснулся, вколол укол.
Когда я вышел из наркоза и стонал в реанимации, мне против моей воли вкололи наркоту. Тогда я понял почему никогда не тянуло к наркотикам: вдруг один за другим встали наболевшие вопросы, и тут же находились мгновенные решения и ответы, но – они были до чудовищности банальны, ответы не стоили вопросов. Я захотел остаться жить – со всеми больными вопросами. Я рассказал это Роме.
- А у меня, когда я несколько раз курил траву, всегда один и тот же глюк: я еду в красном кабриолете по берегу моря с пышногрудой блондинкой в обнимку, и меня всякий раз тошнило от этой банальности, от этой моей дурацкой мечты – так что я тоже не стал наркоманом.
Рома привозит мне новый компьютер – он его сам собрал – сижу сейчас, пишу в него нашу жизнь.
Рома выбрал самый правильный лэптоп для Ирины – она на кухне готовит в нем афишу нашей московской премьеры.
Рома ответил на все мои больные технические вопросы в овладении монтажом – он мастер. С каждой склейкой, наплывом, переходом я говорю: «Спасибо, Ромборисыч».
У Ромы на столе книга дневников моего отца, и о своем он много мне рассказывал.
Щелкаю зажигалкой, прикуриваю сигарету «Rothmans» - такие курил Рома.
Сегодня мы пойдем к нему в Приютский переулок в его день рождения, и как всегда принесем копченую рыбу и водку.
В ноябре Рома не пришел на фестивальный показ моего фильма, и я надулся.
А утром узнал, что надулся напрасно, что Рома в медикаментозной коме после неудачной операции.
В последний раз я забыл у него зонт, но он куда-то исчез, не нашелся.
А 11 ноября в аэропорту у стойки регистрации у нас не принимали зонт, который мы взяли с Ирой в гастрольный вояж в Амстердам, где большие корабли на набережной. И вот когда мы решали этот вопрос с зонтом, пришло сообщение, смысл которого я до сих пор не понял.
За десять дней до этого ушла моя мама. Когда у нее был первый инсульт, она видела собак, и все хотела их покормить. В этой потере мы с Ромой стали ровесниками, только я не успел ему об этом рассказать - застрял в последних известиях.
У нас уже который год висят на стене календари Петровича, любимого питерского художника Саши Войцеховского. Мы по ним гадаем, потому что на картинке всегда то, что нас ждет или случилось в этом месяце.
Однажды с Ромой у нас возникла трудная ситуация, мы вместе писали сценарий, из-за которого начались склоки с продюсерами, и огромная работа оказалась напрасной. На картинке календаря боксерский ринг и друг против друга большой такой бородатый - и лысый такой в белой майке – ну точно мы с Ромой. Перелистнули.
На картинке минувшего ноября: женщина с зонтом, собаки, корабли, растерянный над коробками с барахлом человек в пальто, за его спиной – другой, большой, в красной феске и усах. А по набережной едет красный кабриолет. Картина называется: «Потерявшийся в русском порту молодой англичанин»
Все написано, рассказано, только я еще не совсем научился читать.
Например: Рома часто бывал в Израиле и всегда привозил мне мой любимый кофе с кардамоном. Вот и сегодня меня ждёт, привезённый ещё в сентябре. А что делать, когда он закончится?
Осталась масса вопросов к Роме, - на которые не хватило времени в многолетних щедрых застольях в его доме, - обо всем, о чем не договорили, что не решили.
Больных вопросов, настоящих, как жизнь.
А банальных ответов – я не хочу.
Уже глубокая ночь этого огромного дня, масса эпизодов которого, запахов весны-лета-осени-зимы, встреч и шуток, всего общего, нашего – не вошло. Рома провожает меня к такси. Консьержка внизу в подъезде не спит, уже который день мучается зубной болью. Смотрим внимательно – опасно бледна.
- Давайте, мы вызовем «скорую»?
- Не надо, завтра приедет дочь, отведет меня к врачу.
Ну, не надо так не надо… Нет – надо!
И врач сказал, что еще пара тройка часов - начался бы сепсис – вовремя вызвали.
Отъезжает от подъезда в Приютском «скорая» с мигалками. Рома вешает на дверь объявление: «Консьержка в отпуске, звоните по телефону +7985….04. Потом он до утра будет бегать с восьмого этажа открывать полуношникам.
- Леш, а это же здорово – мы успели, мы ее спасли!
- Да, Рома – зачет.
И мы обнялись:
- До скорого!
- До встречи, друг!
Вот-вот и вступят предрассветные цикады на греческом острове Кифера.
6.04.20
ГЛАВНЫЙ СЦЕНАРНЫЙ ПРИНЦИП –
просыпаюсь, чтобы записать эти слова,
когда-то сказанные мне коллегой и другом:
«Потому что зритель сейчас хочет этого больше всего» –
вопреки элементарной логике, вероятности, чему угодно,
хочет и всё,
и Людоед превратится в мышь, чтобы его съел Кот,
самый обыкновенный Кот в сапогах –
хеппи-энд, и всё –
главный сценарный принцип.
Почему же я просыпаюсь – я же больше всего хочу, чтобы продолжился этот сон – наша встреча с ним, моим другом, я бросаюсь его обнять и в восторге кричу: «Ты не умер, я знаю – вот же!», но не успеваю обнять, потому что, видимо, больше всего я хочу проснуться,
чтобы вспомнить, чтобы записать эти, когда-то им сказанные слова –
главный сценарный принцип.
- Который час, - жена тоже не спит.
- Шесть утра.
Значит, я спал всего два часа… «Ой, уже четыре – сказал, закрывая книгу, дочитав роман, – не может быть!» Почему «Не может быть»? Потому что есть внутренние часы, естественное ощущение времени. Наверное, ночью перевели часы. Это невозможно, даты не те, но я сверяю время на телефоне с механическими часами на полке – четыре утра. Значит, я просто провалился, перестал ощущать это внутреннее тик-так – ай да Пушкин – роман из школьной программы «Дубровский» – неужели я в него провалился? Ужин был относительно ранним, потом я лег дочитывать вторую часть романа… Не совсем так. Я довольно долго листал страничку в фейсбуке – чертова лента – а после, дочитав «Дубровского», напрочь забыл об этом, о чем? О похищенном у самого себя времени.
Главный сценарный принцип Пушкина не волнует.
И то, что Маша поступает абсолютно, как уже написанная Татьяна «отдана – верна», и что в следующей, последней прозе снова Маша…
Против воли по принуждению выданная отцом замуж, обвенчанная с развратным князем-стариком, Маша отказывает Дубровскому – почему? Мы же так хотим, чтобы карету в лесу окружили разбойники, чтобы молодой герой сказал «Ты свободна, я – твой». Пожалуйста, все так и происходит. Только старый князь стреляет в Дубровского, а Маша отказывается бежать с ним.
Что же я в школе-то не запомнил, что все закончится такой ерундой:
«— Вы свободны — Нет, поздно, я обвенчана, я жена князя Верейского.— Что вы, нет, вы не жена его, вы были приневолены, вы никогда не могли согласиться...— Я согласилась, я дала клятву, князь мой муж, прикажите освободить его и оставьте меня с ним. Я не обманывала. Я ждала вас до последней минуты...»
Что за чушь! Сердито захлопываю книжку, узнаю, что уже четыре утра, и просыпаюсь в шесть на прерванной встрече с другом.
Главный сценарный принцип – проснуться.
Лес, разбойники, чудесное освобождение, стреляющий князь, раненый человек в полумаске – Дубровский… все это нереально, как нереален и морок только что случившегося наспех венчания, где даже и обеты не были даны, приневолили, и не на том основана ее, Маши, верность.
Она не обманывала, она ждала до последней минуты.
Теперь поздно. Минута была последней.
И, как бы мне ни хотелось, я больше не смогу обнять ушедшего друга.
Потому что главный сценарный принцип в том,
что –
посмотри на часы и удивись –
все истории кончаются.
31 декабря 2007г.
Рома только что навестил маму в Харькове – оглушен вдруг рассказанной историей семьи, показывал фотографии из семейного архива.
Стоит мальчишка спиной к нам, а мимо уходит колонна фрицев – оставляют Харьков. Так вот, Рома уверен, что этот мальчик – он.
А разве не так?
РОМИНЫ НОВЕЛЛЫ
Битум
Как Славка напивался всякий третий день – жуть! И при этом ведь шофером был в автопарке, людей возил. А Валька в том же автопарке – диспетчером. Фамилия у них была какая-то склизская, то ли Слинько, то ли Смолько. Первый и второй день домой они возвращались вместе – он со смены, она со смены, а на третий день Славка задерживался – в гастроном шел. И так из года в год.
Во дворе перед бараком росла огромная липа, нижняя ветка тянулась вдоль земли, на ней сидели десять детей сапожника Смыкуна из первой квартиры нашего барака. Все чумазые и кудрявые, и одеты одинаково, не важно мальчик или девочка – трусы-майка, майка-трусы. Раз в месяц в получку Смыкун приносил домой кирпич белого хлеба и делал «пирожные»: буханку на десять частей, каждый кусок сверху намазывался жирным слоем смальца в палец толщиной и посыпался сахаром. Они с удовольствием уминали праздничную сладость, однажды меня угостили – стошнило. Матери их я совсем не помню, наверное, она была перманентно беременна, и так занята поставкой потомства Смыкуну, что совсем и не видна была.
Барак на четыре квартиры: две еврейских семьи – сапожника Смыкуна и портного Резниченко, дед его был Резник, но фамилию для удобства охохлили. И две украинских семьи – наша и Бойко – трех коренастых мужичков с хозяйством: в палисаднике огород, где к концу августа вспучивались кабачки, тыквы и синенькие, такие аппетитные и упругие! Но вдоль забора по растянутому тросу моталась злющая овчарка, которая без умолку брехала и, казалось, никогда не спала в будке – не сунешься. Четыре двери в барак, за каждой крохотная прихожая, потом слепая клетуха и комната побольше – с окном.
Из открытого окна Смыкунов неслась страшная вонь его многодетной бедности. А Резниченки бытовали зажиточно. Как-то заглянул к ним в щелку за кисейную занавеску: на большой пружинной кровати покрывало с помпончиками, на столе скатерть с помпончиками, в глубине у стены под салфеткой с помпончиками большая с ножным приводом швейная машинка «Zinger» – их кормилица. У Резниченко была только одна дочка, чистота и порядок во всем, осенью жена портного угощала детвору консервированным компотом из пятилитровой банки.
Как-то Бойко затеяли строить сарай рядом с дровяником: гладкие тесаные стены, крепкая крыша, в железной бочке над костерком плавился битум – засмаливать швы в оббитой толью кровле. Возле бочки лежала черная просмоленная черпалка – консервная банка на палке.
Это, по Славкиному календарю, был вечер третьего дня, то есть грядущей попойки, все начиналось, как всегда, мирно и празднично: дети Смыкуна сидели на ветке, я рыл ямки во дворе, выкапывал отцовской саперной лопаткой червей. Пришел улыбающийся Славка, принес кулек ирисок, всех угостил. Из кармана его шоферского пиджака торчала бутылка.
А через час его жена Валька, истошно вопя, носилась по двору, спасаясь от обуявшего с водки мужа. Славка бил ее жестоко: наотмашь куда придется, шваброй по голове, поленом из дровяника – круглый год, каждый третий день. Мы, ребятня, разбегались, кто куда, соседи закрывали окна, а Славка бушевал. У Вальки было одно спасение – устоять на ногах и носится по двору, пока мужа не оглоушит усталость. Погонявшись с четверть часа, и хорошенько обмолотив Вальку, Славка слабел, шел в барак и через минуту в единственное открытое окно барака грохотал раскатистый храп, будто все автобусы, разом начав смену, завели моторы. Кино это продолжалось и в осеннее ненастье, и когда окраина звенела мартовским треском вспарываемого овесневшей рекой льда, и в летний, уже описанный мною сезон. Особенно густо шло у Славки с Валькой в неделю новогодних выходных, когда Славка будто возмещал недоданное за год, а заодно и впрок на год вперед вколачивал Вальке свою бездетную тоску.
Измутузив Вальку, разбив ей в кровь лицо, Славка устал и пошел в барак храпеть. И Валька устала – пошла к сараюшке-новостройке. На солнце поблескивало остывающей смолой тучное Бойковское благополучие, рядом в бочке булькал кипящий битум. Валька зачерпнула полную банку, и через минуту в их комнате прервался храп и встрявшую на мгновение августовскую вечернюю тишину прошил такой жгучий истошный вой, что свирепая Бойковская овчарка, поджав хвост, метнулась в будку и скулила потом три дня.
В ту же ночь Славку с засмоленным ртом вывезли на зеленой военной «буханке» с красным крестом, а Вальку забрал желтый «козелок» с синей полосой.
Через месяц был суд, куда пришел весь двор заступаться за Вальку.
Ей дали год условно.
Жизнь пошла тихая.
Ириски я с тех пор видеть не могу – как будто смола во рту.
Ежегодный созыв
В дальнем-дальнем ауле шоферил мужик. Раз в неделю на старом КАВЗике по страшной горной дороге делал рейс в Махачкалу – на рынок. Набиралась толпа, все везли товар на продажу: мясо, овощи, молоко, коз, баранов, свиней – КАВЗик блеял, хрюкал, визжал, как Ноев ковчег. Каждый сверх оплаты своего проезда давал наличными рублей двадцать-тридцать – в зависимости от габарита багажа. За рейс мужик получал до пятисот рублей – бешеные деньги по тем временам.
Он был вдовец, имел хороший дом. Тратить такие барыши в горном ауле было просто не на что, и раз в год с накопленным капиталом мужик уезжал в Москву. Останавливался в лучшем номере гостиницы «Россия» напротив Кремля, покупал громадную охапку роз и шел на Новодевечье кладбище к могиле Хрущева. Могила покрывалась цветами. Ни горком, ни президиум таких букетов не подносили, а он подносил – Хрущев освободил из лагеря его отца. Правда, отец после зоны прожил недолго.
Потом мужик шел в отель, созывал всех блядей (а уж они ждали этого дня), платил каждой, выбирал одну, на ощупь, самую сочную и бойкую, и гудел с ней неделю так, что туманились кремлевские звезды. Спускал все до рубля, только билет на самолет оставался, и улетал обратно в свой аул.
До следующего года.
На краю
Южная Флорида, небольшой архипелаг, завершающий Америку, дальше Куба. Крохотный рыбацкий остров Key West «Западный ключ». Здесь жил старина Хэм, чьи бородатые портреты висели в каждом доме по всему миру, кое-где висят до сих пор, хотя уже больше полувека, как он выстрелил себе в голову из ружья. В его хибаре осталось двадцать шесть осиротевших кошек, теперь их не меньше сотни, снуют повсюду, спят на его кровати, интересно, где их хоронят? А вот парк с пеликанами: у прудов скамьи – садись, любуйся огромными розовыми и белыми птицами-рыбаками, они подходят, раскрывают огромные ловчие рты и ждут подачки. Скамьи в аллеях особые – на каждой табличка с именем – те, кто завещал в память о себе поставить здесь скамейку. И так во всех парках всего рыбацкого острова, по центральной трассе которого неторопливо громыхает форд времен молодости и самого Хэма, и всех тех, чьи таблички бликуют закатной ржавчиной, умножая осколками клонящееся к морю солнце.
За рулем изъеденного коррозией, потерявшего цвет форда-пикапа облысевший, в седом пушке старикан. Скрюченные артрозом и шрамами пальцы впились в руль, в расколотом зеркале отражается в старческих пятнах лицо и шланг изо рта. Он каждый вечер едет этой дорогой в небольшую таверну на краю острова, но сегодня он особенно постарается. О чем он думает, или уже не думает – поблекшие глаза невнятны.
В таверне битком, любители рыбы собрались отведать свежего улова, немую чешуйчатую добычу тут же жарят на углях. И вот ежевечерний цирк: допотопный форд-пикап со скрипом тормозит у таверны, все смолкают, тронутые внезапным бризом тоски.
Из форда выбирается эта развалина с шлангом во рту. Вытаскивает тележку, к которой привязан десятикилограммовый баллон с кислородом, и вот так, волоча тележку, идет в таверну.
Отец мальчишкой привел его сюда, он рыбачил с детских лет, позже стал ужинать в таверне с подружкой, тоже дочерью рыбака. Быстро возмужал, потому что большая рыба победила в море его отца, и он сразу стал старшим и женился на своей Марисе. А теперь остается только слезящимися глазами пялиться на бухту, пока тащит свой баллон и идет к прилавку.
Его уже ждут. В двух судках, аккуратно закрытая фольгой жареная рыба, свежий хлеб и закуска из маринованного лука. Но сегодня особый день, старик протягивает хозяину отцовскую флягу, и тот доверху наливает в нее ром. У Марисы именины, и надо спешить. Она три года парализована, но не будь ее, он давно бы, как Хэм размозжил себе башку из ружья, подарив пеликаньему парку новую скамью. Потому что огромная глупая рыба, что превратила его в беспомощного сухопутного аквалангиста, чертова дура, уже доконала. Но Мариса ждет его с ужином из их таверны, ждет на другом конце острова, куда ехать и ехать, ждет этого красавца с кислородным баллоном в тележке, двумя судками жареной рыбы и фляжкой рома.
И пока вдалеке не стихает грохот удаляющегося драндулета, в таверне никто не говорит, только море шумит в открытые окна, обрызгивая лица завсегдатаев последними сполохами заходящего солнца.