Уильямс «Не могу представить, что будет завтра»

глава из книги "Яблоко от яблони"...>>>

- Фоменко умер!
- Фоменко жив!
Умер, жив, умер, жив…
В Питер привезли «Пиковую даму». В ночь после показа в гостинице «Октябрьская» у Фоменко обширный инфаркт. В эту ночь от тромба в сердце умер талантливейший Коля Павлов и с сердечным приступом попал в больницу Сергей Курехин.
А мы сыграли премьеру по Уильямсу и пьем с артистами Иваном Латышевым и Машей Жуковой коньяк из пластиковых стаканчиков в скверике у Никольского собора.
- Ну, помянем…
- Ну, за здравие…
И разрывается телефон, путая новости: Фоменко умер, Фоменко жив, умер, жив, умер, жив…
«Главное качество режиссера – держать удар», – любил повторять Петр Наумович. Это боксерский термин.
Уильямс смертным грехом считал жестокость.
Фоменко – примерно то же самое – сердечную недостаточность.

Иные пьесы лучше не трогать – затянут, вывернут и захлестнут твою жизнь.
Уильямс из штата Теннеси вы?сыпал на ладонь горсть таблеток, он не буквально следовал назначенной дозировке, а скорее руководствовался настроением – «когда накатывало». Слизнул с горсти антидепрессанты и, как обычно, запил недорогим, но хорошим виски, после чего принялся варить кофе на плитке. Очнулся в психбольнице с диагнозом «острая депрессия» и обширными ожогами – обварился кофе. Он-де не знал, что нейролептики, или как их там, не сочетаются с алкоголем, а Док не предупредил. Поначалу Док предложил курс психоанализа, но Уильямс категорически отказался:
- Док, вы меня исправите, и я не смогу писать пьесы!
- Вы их и так уже не пишете, творчество невозможно при такой душевной подавленности.
Тогда возникли эти антидепрессанты, которые, видите ли, не совместимы с хорошим недорогим виски. Уильямс всегда был небрежен с лекарствами, и в отеле «Елисей», где он обыкновенно останавливался, с ним всегда был рядом кто-то, кто подавал снотворное на ночь. Когда однажды рядом никого не оказалось, он сам выплеснул в стакан снотворное и не заметил, что пробочка от флакона плюхнулась туда же.
А тогда в психушке, несмотря на «острую депрессию», он все же накатал с десяток коротких загадочных пьес.

Мне предстояло ставить преддипломный спектакль. Актеры-молодожены Коля и Катя принесли одноактовку Уильямса. Чтобы понять содержание этой короткой драмы, потребовалось прочесть всё: все пьесы, сценарии, новеллы и дневники. И понять – эта пьеса может быть о чем угодно, любая ситуация, возможная между мужчиной и женщиной, в нее вместится. Главное – все прошивающая интонация боли и жалости, искупительного сострадания и неразрешимого одиночества. В молодости эти вещи чувствуешь и понимаешь острее, лучше, в силу обманчивой безопасности от ощущения, что все еще впереди и возможны варианты. Позже – попросту живешь ими, понимая, что это единственный путь, царский путь сострадания, «Camino Real» – «королевская дорога», или «реальный путь», как называется одна из пьес Уильямса. В финале новеллы, названия которой не помню, мальчик-выпускник насилует выпускницу-девочку. Оба были отщепенцами, гадкими утятами, всеобщим посмешищем. Ее, неуклюжую дуреху, втолкнули в круг на выпускном балу и заставили танцевать с этим увальнем. Оба сгорали со стыда, а вскоре поехали вдвоем на пикник. Там, подавляя неловкость и борясь со своей позорной «немужицкостью», он повалил ее на траву. Заканчивает Уильямс гениально: они не стали ближе друг другу, оба только острее ощутили каждый свое одиночество, но оба поняли, как одиноки они в этом мире; он подал ей руку, помог подняться, и они пошли вместе, не говоря ни слова, жалея друг друга.
С молодоженами Колей и Катей пьесу «Не могу представить, что будет завтра» мы репетировали месяца четыре, и у нас ничего не получалось. Во-первых, потому, что пьеса была не про них – их реальная жизненная ситуация никак не совпадала с пьесой, не питала ее. Я говорил Кате:
- Понимаешь, Она, твоя героиня, знает, что сегодня умрет, что это ее последний день!
А Катя мне отвечала:
- Это невозможно, человек не может знать, когда он умрет!
Такая здоровая психика. А то, что человек может быть охвачен этим страхом, этим ощущением конца, гибельной уверенностью – в миропонимание молодой актрисы не вмещалось. И слава богу!
Другая причина «тупика» заключалась в том, что муж Кати сам был режиссером, о чем еще не знал. Он играл в моем отрывке по гоголевским «Игрокам» и в репетиции привнес много замечательных решений и догадок. Более того, когда основная сцена «Игроков» вдруг соскочила с жанра и из «иронически-мистической» стала бытовой, именно Николай Дручек заметил это и своим предложением «взорвал» сцену и поднял весь отрывок на новый уровень. Я не догадался тогда, что имею дело скорее не с артистом, а с режиссером, который через год поступит на курс Фоменко и поставит блестящий отрывок из гоголевской «Шинели». В работе над Уильямсом его «режиссерство» выражалось в том, что все нарепетированное днем в аудитории за ночь в семейной «мастерской» превращалось во что-то совершенно другое и не то, что видел в пьесе я. Никто из нас еще не знал, как «правильно» делать спектакли. Мы измучили друг друга и решили во имя сохранения искренней и крепкой дружбы закончить совместную работу.
До окончания семестра и сдачи спектакля оставалось полтора месяца, за четыре – мы не сдвинулись с мертвой точки, я понял – это «пожар».

Сижу на кухне в квартире жены. Через коридор за закрытой дверью в дальней комнате спит полуторагодовалый Женя Злобин, за стеной теща-детский-врач смотрит телик, напротив ровесница-сокурсница по филфаку Герцовника, моя жена Мария решает «расставить точки над i» в вопросе моего неучастия в семейной жизни:
- Мы тебя сутками не видим, заработков никаких, сын растет без отца…
- Женя большей частью спит себе спокойно, а вчера я читал ему Мандельштама вслух…
- Не юродствуй!
- Вообще-то, у меня сердце побаливает, давай отложим этот разговор, пожалуйста…
Я наспех прихлебываю из французской кружки обжигающий куриный бульон и мучительно придумываю, как сообщить жене, что в единственный выходной за последние полтора месяца я не пойду гулять с сыном, а помчусь на другой конец города в общагу ЛГИТМиКа договариваться с артистом Сашей об участии в спектакле по Уильямсу.
- Тебе неинтересно, чем я вообще живу…
- А тебе интересно?
- Не хами!
Я не хочу хамить, но с каждым глотком бульона и словом жены почему-то все больнее теснит грудь. Я бы с радостью рассказал о вчерашнем счастье, когда актриса, тоже, кстати, Маша, с курса Фильштинского, такая замечательная, она так трогательно сыграла в курсовом спектакле по Феллини, и я, взволнованный, предложил ей попробовать Уильямса, и вот вчера она позвонила и сказала: «Да, давай это сделаем!», и я так обрадовался, просто сиял от счастья. Но, по-моему, моей жене не очень интересно слушать про тронувшую мое сердце актрису Машу…
- Так вот, сейчас, когда Женя проснется, ты пойдешь с ним гулять, а я…
- Маша, давай не будем ничего выяснять, но я не пойду гулять с Женей…
- Да? Это почему же…
И началось что-то долгое и мучительное, и мне казалось, что вот сейчас в груди у меня что-то лопнет, и бульон этот в кружке французской из небьющегося стекла никак не хочет остыть, а мне уже бежать надо, потому что если я сейчас не поеду уламывать артиста Сашу, то, во-первых, могу его не застать, а, во-вторых, вернусь заполночь, и это еще хуже, в смысле семейно проведенного единственного за полтора месяца выходного. Маша продолжает говорить что-то тихое и мучительное, она никогда не повышает тона, а мне хочется кричать, но не могу, потому что в груди просто жжет, этот чертов бульон, эта кружка, подаренная на Новый год из французского, будь оно неладно, небьющегося стекла! Сзади кафельный угол и раковина…
- Маша, перестань, пожалуйста, Маша, перестань, перестань, Маша-а! – шепчу, глотая воздух, неужели она не видит, что мне просто плохо, – Маша-а-а!
Я разворачиваюсь и бросаю, не резко, а так слегка – она ж небьющаяся – французскую кружку с недопитым бульоном. Кружка ударяет в кафельный угол и сотней брызг осыпается в раковину; сердце мгновенно отпускает, я легко встаю, иду в коридор, быстро ступаю в туфли, и дверь за мной захлопывается. Весенней бодростью встречают у подъезда первомайские сумерки. Женя, должно быть, проснулся от звона стекла; но к остановке уже подкатывает троллейбус, как раз мой.

- Так вот, сторож этот в общаге, седой и плешивый, оборжаться можно от его романа со студенткой! Делово так заявляет, представляешь: «Ну, продрал я ее хорошенько. – Он картавит, и получается "пгодгал". – Да, пгодгал… Девка она, конечно, хогошая, только кугит, пгоститутка!» – Нинка заливается басовым смехом и гасит окурок в допитой рюмке.
Однокурсница Нина, матерщинница и оторва, пришла к нам совсем недавно после короткого декретного отпуска по случаю рождения второго ребенка от того самого Саши, к которому я ехал сейчас в так вовремя подошедшем троллейбусе. А не подойди он так вовремя, ведь я оглянулся бы на окно в восьмом этаже, горящее в ранних майских сумерках, взбежал бы, не дожидаясь лифта, распахнул бы еще не запертую на ключ дверь; но подходящий троллейбус прозвенел: «Не думай, не оглядывайся, беги!» И я побежал. Нина сокрушалась вчера: «Сашка бросил меня, гад! Ну да, пришла пьяная в ночи, а он там с ума сходил. Но я же люблю его, понимаешь, люблю!» Она замахнула еще рюмку, обняла меня и прошептала с грустью: «Хорошо, Злобин, что ты позвал его в Уильямса, он ведь такой талантливый! А я хоть буду видеть его изредка на твоих репетициях. Я ж и в институт из декрета вернулась только ради него, а так бы давно уехала в Москву домой, надоел уже этот Питер!»
Саша действительно талантливый, занят во всех курсовых спектаклях Юры Бутусова, а Юра – самый интересный режиссер сейчас в институте. Он специально на Сашу поставил «Записки из подполья» Достоевского. И когда я предложил Маше с курса Фильштинского пьесу Уильямса, она сразу выдвинула условие: «Если партнером будет Саша – я согласна». Саша серьезный артист, востребованный, занятой, он взял четырнадцать страничек пьесы, пролистал и обещал через день дать ответ:
- Приезжай в общагу первого мая – обсудим.
- Но там же Нина, мы толком не сможем поговорить…
- Нины не будет, –хмуро сказал Саша.
Дверь открыта настежь, посреди комнаты красивым профилем на фоне окна стоит Саша, Нина горячо обнимает его, оба плачут. Увидев меня, Саша выходит в прихожую:
- Завтра репетируем, пьеса замечательная, кто партнерша?
- Маша с курса Фильштинского.
- Прекрасно, не волнуйся, мы все успеем и сдадим в срок. А сейчас, извини – видишь, Нина пришла.
- До завтра!

Если с Николаем Дручеком нас уже связывала общая работа, а с его женой Катей – семейная дружба, то Сашу и Машу я не знал совсем.
Маша пришла с пьесой, исчирканной вдоль и поперек, Саша пьесу забыл. Я приготовился в сорокаминутном монологе излить все, что накопил за четыре месяца:
- Маша, это трудно принять и может показаться непонятным, но твоя героиня убеждена, что «сегодня» – последний день ее жизни. Что когда Он в белом костюме, такой нарядный, уйдет, дверь закроется навсегда.
- Лёша, это же очевидно! Я подумала: у нее календарик на стене висит и в нем на этот день поставлен крестик, а остальные дни, те, что дальше, оторваны. Ведь пьеса же «Не могу представить, что будет завтра» называется!
- А ты, Саша, что думаешь?
- Думаю, Он и будет жить этим всю пьесу: «Уйти-остаться-уйти-остаться» – и все будет смотреть на этот календарь, мотаясь от двери к ее столу, то снимая, то надевая свой белый предательский пиджак.
Монолога не получилось, с первого же вопроса начался прекрасный творческий диалог, Саша с Машей увлеченно болтали о пьесе, а я только слушал и отбирал: «Так, хорошо, запомните это место, молодцы…» Глубокой ночью мы вышли на Моховую…
Расходиться не хотелось.
Я влюбился и с грустной уильямсовской улыбкой смотрел на влюбленную в партнера Машу, на ухватившего нить пьесы Сашу, на нас троих, таких счастливых.
На следующий день репетиция сорвалась, а через день Саша пришел на полчаса раньше, такой торжественный, побритый, благоухая одеколоном; с ним была сияющая каким-то огромным будущим Нина:
- Лёша, прости, мы уезжаем в Москву!
- Надолго?
- Насовсем, Сашу приглашают в Театр Гоголя.
- Не уверен, что это лучшая из перспектив. Интересно, – у меня резко зажгло в груди, – а что я скажу Маше?
- Прости, Леха, сам понимаешь…
Мы говорили в каптерке, куда был отдельный вход, а в аудитории дверь была открыта, и окна в майский двор театралки настежь – высыхал пол, я помыл его перед репетицией. Нина с Сашей ушли. С легким ощущением ножа под лопаткой я присел на табурет. Открылась дверь из аудитории, вошла Маша, сияющая, счастливая, ну как я скажу ей: «Маша, ты абсолютно вольна решать, продолжать ли работу, потому что Саша…»
- В белом пиджаке!
- Что?
- Алексей, он пришел в белом пиджаке, абсолютно как в пьесе Уильямса. Пришел сказать, что уходит, смешно!
- Маша, ты вольна решать…
- Не говорите ерунды, господин режиссер, я вас не брошу.
В жизни редко бывают счастливые минуты, когда небо сходит на землю.
Это была одна из таких минут.

- Хорошая пьеса начинается там, где заканчивается плохая, – так с порога сказал Иван Владимирович, положил передо мной на стол свернутую в рулон пьесу и спросил: – Сколько здесь событий?
Вчера до глубокой ночи я выпивал с моим соседом, лауреатом Госпремии и заслуженным артистом Петром Семаком, в тупой печали отмечая про себя, что спектакль в срок я не сдам. На пороге Петр Михайлович спросил:
- Почему так грустен, Лёша?
- У меня завал с постановкой, есть актриса, нет партнера, а главное – я уже ничего не понимаю в этой чертовой пьесе.
- Петя, позвони Ване Латышеву, – шумя посудой, крикнула из кухни жена Петра Нонна.
- Зачем, Нонночка, звонить Ване?
- Ты что не понял – у Злобина нет артиста, а Ваня звонил вчера, сказал, что на дачу собирается, значит – сейчас ничем не занят. И к тому же, если Лёшка уже ничего не понимает в пьесе, Ваня ему расскажет.
- Лёша, подожди минутку, – Петр Михайлович уже набирал номер.
Оставив дверь открытой, я вышел на лестницу курить, из квартиры доносился баритон лауреата Госпремии:
- Да – студент, нет – Уильямс, да – за месяц, нет – я серьезно, да – к концу мая, при чем здесь дача, огород и майские праздники? Нет – завтра! Лёша, – кричит Петр, – как пьеса называется?
- Не могу представить, что будет завтра!
- Слышал, Ваня? Да, это название, нет – не читал, да – хорошая!
Петр Михайлович повесил трубку:
- Лёша, завтра в 14.30 Иван будет на проходной ЛГИТМиКа.
- А как я его узнаю?
- Выше тебя на голову…
- Красавец, с огромными карими глазами, – кричит Нонна из кухни.
- Только не опаздывай, Иван Владимирович всегда приходит без пяти и уходит через семь минут, даже если встречу назначил Мейерхольд.
Нонна вышла из кухни, вытирая руки полотенцем:
- Не дрейфь, Злобин! Ванечка добрый и умный, и тоже ученик Кацмана, как Петя и весь Малый Драматический. Если уговоришь его – он не подведет, так что – старайся!
И вот я стою на проходной пять минут, а потом еще семь, рассматриваю высокого мужчину в натянутой до бровей вязаной шапке – он хмур и замкнут, с ним то и дело кто-нибудь здоровается:
- Здравствуй, Ваня, привет Иван, Ванечка, как поживаешь?
Он сдержанно улыбается, уходит от разговора, ему явно неуютно. Ровно в 14.37 он смотрит на часы и идет к выходу.
- Иван Владимирович, я Алексей, вам звонил Петр.
- Пойдемте уже куда-нибудь, надоело здесь стоять–раскланиваться.
«Да, неприветливый товарищ, наверное, пришел с отказом. И Маша задержится на час – репетирует Пятачка в курсовом «Винни Пухе», чем я его развлекать буду?» – думаю я, открывая дверь аудитории.
- Вот пьеса, посмотрите.
Он снял шапку, – темные волосы до плеч, – и уселся на подоконник читать. Пока читал, все поджимал губы и хмурился. Прочел за пятнадцать минут, свернул пьесу в рулон и уставился в окно. Так и прошел час, без единого слова, в аудиторию заглянула Маша.
- Привет!
- Привет! А это – Иван… Владимирович, его нам Петр Семак рекомендовал.
- Я прекрасно знаю Ивана Владимировича – «Золотой софит» за роль Раскольникова в ТЮЗе… Только я думала, мы вдвоем будем, ты не предупредил…
- А «вдвоем и будем», – глядя в окно, сказал Иван Владимирович.
Мы с Машей переглянулись.
- Вы, Маша, пока в буфет сходите, выпейте кофе, забудьте, что вы там только что репетировали Пятачка, и через полчасика возвращайтесь, а я пока Алексею пару вопросов задам.
Маша многозначительно кивнула и, закрывая дверь, сунула в щель кулак с торчащим вверх большим пальцем. А Иван Владимирович положил на стол свернутую в рулон пьесу и спросил:
- Сколько здесь событий?
- Пять, – не раздумывая, ответил я, потому что «по школе» в любой пьесе пять событий. Но неожиданная интонация экзамена меня слегка напрягла.
Иван Владимирович бросил на стол пачку «Беломора», достал папиросу и резко дунул в мундштук.
Я тоже достал «Беломор», продул папиросу и закурил.
- Где… первое событие?
- Как где?
- Пальцем в пьесе покажите, где первое событие.
- Вот, пожалуйста, – я раскрыл пьесу: после трех пространных авторских ремарок слышится стук в дверь, Она открывает – Он стоит на пороге в белом костюме. Далее – первые реплики – вот и событие. – Я ткнул пальцем в «Стук в дверь». – Вот.
- Выше, – сказал, затягиваясь папиросой, Иван Владимирович, – первое событие выше, читай внимательно.
Читаю:
- «Заперев дверь и выставив вперед руки, Она сомнамбулически движется к окну»… И что, где событие?
- Бой часов!
- Какой еще бой часов?
- За семь минут до этого…
- Ничего не понимаю, в пьесе нет никаких семи минут и никакого боя часов!
- Есть. Он к ней каждый день приходит в одно и то же время, за пять минут до боя часов на городской башне, и Она слышит, как Он мнется там, на пороге, ожидая назначенного времени, и сразу за боем часов робко стучит, всякий раз боится, что Она не откроет. А сегодня он не постучал, и прошло уже семь минут – всё, Он не пришел, календарь закончился, ниточка жизни порвалась. Остается наглухо закрыть окно, подняться в спальню и принять снотворное – всё.
- Не может быть, подождите, неужели я промахнул?!
- Хорошая пьеса начинается там, где заканчивается плохая.
Я зачем-то схватил пьесу, которую знал наизусть, сел на подоконник и уставился в окно. Полчаса я складывал пазл событий с новым вводным, и выстраивалась совершенно другая, до неба поднятая по градусу история: «Он не пришел – жизнь кончена!» – кричала в отчаянии Ее душа.
От стука в дверь я очнулся, на пороге стояла Маша.
- Маша, это – Иван Владимирович.
- Я знаю.
- Иван Владимирович, а вы не уйдете?
- Пока не собирался, давайте прочитаем пьесу.
И Ваня с Машей сели читать, бегло проходя диалог, останавливаясь на ремарках и размечая повороты событий, будто расставляя фишки на слаломе. За окнами уже стемнело, в аудитории зажгли свет. В майском Питере вечера не бывает, если стемнело – значит, уже ночь. Дочитали.
- Ну что, разойдемся? – спросил я робко, боясь нарушить глубокую тишину после читки.
- Нет, – Иван Владимирович закурил папиросу, – сейчас мы попробуем сыграть всю пьесу.
- Как, ведь не освоен текст, нет мизансцен, нет выгородки, мы же ничего еще не отрепетировали?!
- А вот как поняли, так и сыграем. Маша, вставай в дальний угол, а я встану у двери. И по диагонали, приближаясь друг к другу, попробуем все сыграть.
- Давай, только я с тетрадкой, можно?
- Не надо, Алексей подскажет, если что.
Тетрадка Маше не потребовалась, и Ванина пьеса, свернутая в рулон, осталась лежать на столе. Хрупкая, на голову ниже меня, с сияющими глазами Маша и стройный, волосы до плеч, на голову выше меня Ваня осторожно шли навстречу друг другу, пытаясь продраться через клубок безвыходных обстоятельств, через неразрешимость жизней персонажей, придумывая повод сблизиться и обжигаясь о внезапные обиды, тревоги, страхи. Я перебегал от одного к другому, в упор вглядываясь в их лица, боясь спугнуть эту трепетную напряженную жизнь каким-нибудь нелепым «правильным» замечанием или подсказкой. Когда посреди аудитории они, уже вплотную друг к другу, изо всех сил сопротивлялись охватившей их близости, Она – обреченная, но полная жизни, и Он – красивый и большой, но абсолютно беспомощный от страха потерять Ее и остаться в одиночестве, я не выдержал, я будто снимал крупным планом их двойной портрет, хотя по всем расчетам уже давно закончилась пленка:
- Ты спишь? Не молчи, скажи что-нибудь, не молчи! – шептал Ваня.
Она плакала от счастья, что Он остался, что он решился быть с ней до конца, Она боялась, что Он услышит в ее голосе слезы:
- Нет, что ты, конечно, не сплю… Просто не могу представить, что будет завтра…
Маша чуть качнулась – не выдержала напряжения? Ваня мгновенно обхватил ее, как птичку, маленькую, трепетную, прижал к себе, и я понял – Уильямс сейчас счастлив, спектакль случился, жаль только, что, кроме нас с Автором, его никто не видел.
Мы втроем молча шли к последнему поезду метро, а Иван Владимирович дальше – пешком на Сенную. Прощаясь, я замялся, не решаясь спросить:
- Иван Владимирович, я еще не знаю вашего решения, но хочу поблагодарить от души. Знаете, я совершенно счастлив, и особенно тому, что эта встреча, эта репетиция… она ведь уже неотменима, она случилась, спасибо огромное.
И я напряженно ждал, что ответит Иван Владимирович.
А Маша спросила:
- Ваня, мы завтра встречаемся?
Иван Владимирович держал в руке свернутую в рулон пьесу, он как в подзорную трубу посмотрел на Машу и поддразнил ее:
- Мы? Завтра? Конечно, Пятачок, а как же!
Маша влюбленно смотрела на Ваню, я – на Машу, в Ваниной влюбленности в пьесу я уже не сомневался; три неразделенных любви – прочнее некуда.

«Если на сцене случайно разбивается стакан – ищи ошибку в разборе пьесы», – мы часто повторяли в репетициях этот афоризм Анатолия Васильевича Эфроса и рвались от ступени к ступени, поднимаясь к смыслу пьесы, держась за живую ткань предощущаемого спектакля. Первая репетиция задала серьезную планку, и каждая следующая не должна была ей уступать, тем более что до сдачи их оставались считаные единицы. Уже на второй встрече, за чашкой чая, пока сбрасывался «шлейф улицы», привнесенный ритм других дел и обстоятельств, иначе говоря, пока мы настраивались, Иван Владимирович на клочке бумаги аккуратно нарисовал карандашом эскиз декорации под Малую сцену ЛГИТМиКа. Ночью я вырезал из картона макет с круглым столом под белой скатертью и белыми венскими стульями, с белым окном на левой стене, откуда время от времени врывался шум города, звук внешней жизни. На дальней стене сценической коробки – огромное надкаминное зеркало в мраморном обрамлении. Во всех учебных спектаклях, которые я видел, оно было закрыто задником – еще бы, такое огромное окно в другой мир, – не поборешь, не переиграешь. А мы пришли на Малую сцену и открыли его заодно с навсегда остывшим камином и широкой мраморной каминной полкой. К полке слева приставили лестничный марш из пяти белых ступенек, а дальше, от камина вверх по черной стене дорисовали мелом ступени, скрывающиеся в единственной черной кулисе, – это лестница в Ее спальню, откуда, если Она поднимется туда, уже никогда не вернется. Каминная полка стала своеобразной лестничной площадкой с огромным зеркалом, с реальной лестницей от сценического планшета и иллюзорной, обманчивой, меловой, уходящей в никуда. На мраморную полку поставили белый венский стул. Белый костюм героя, белое, с винным пятном на подоле, платьице героини – все новобрачное, но тронуто гибелью. «Герои мучаются в раю» – так мы определили настроение пьесы. Кто определил – я, Иван, Маша? Неважно, нас было уже не разъять, мы жили в одном процессе, в одном спектакле, в общей игре.
После репетиций я прибегал домой на короткий ночной сон, с вытаращенными от возбуждения глазами. Мама беспокоилась, не стал ли я наркоманом. Не зря беспокоилась – конечно, стал. Маша параллельно репетировала в двух курсовых спектаклях, ухаживала за бабушкой, платила за съемную квартиру, отсылала деньги родителям в Заполярье и занималась младшей сестрой-инвалидом – девочке поставили аппарат Илизарова, и Маша каждое утро мчалась в больницу с едой, лекарствами, деньгами. Зарабатывала на телевидении – вела два раза в неделю музыкальную передачу для молодежи. Как ее на все хватало, понять вообще невозможно. В одно из утр в больнице Маше стало плохо, врачи обнаружили истощение сил и малокровие. Но ни одна репетиция не сорвалась.
Определившись с выгородкой и мизансценами, выверив событийный каркас будущего спектакля, мы почувствовали острую необходимость в музыке. Брать что «на слуху» категорически не хотелось, на тщательный подбор не было времени, оставалось найти композитора, но кто ж возьмется сочинить и записать музыку для спектакля за три дня? Дмитрий Гусев посмотрел черновой прогон без музыки, пролистал пьесу:
- Ребята, я слышу здесь две темы, одну «внутри», другую «снаружи». Та, что внутри, это когда они умолкают, перестают прикрываться словами, заговаривать пугающую их бездну одиночества. А снаружи – в открытое окно или дверь несется навязчивая легкомысленность мира, соблазн, которому так легко и желанно отдаться, в который так хочется самозабвенно нырнуть, но это будет изменой. Есть и третья тема, ее писать не надо: в конце спектакля, под утро, когда Он открывает дверь, чтобы то ли уйти, то ли просто проветрить дом, дать воздух в это конденсированное неразрешимыми проблемами пространство, звучит третья тема – входит тишина; наконец-то.
- И сколько тебе понадобится времени на написание первых двух?
- Дай подумать… когда следующая репетиция?
- Завтра в три.
- Завтра в три принесу мелодии, если все устроит, послезавтра будут аранжировки.
Я не поверил, хотя и не сомневался в таланте Дмитрия Гусева. Однажды для «горящего» детского спектакля «Вождь краснокожих» он за одну ночь сочинил семнадцать номеров, и довольно ординарный халтурный утренник превратился в заразительный бурлескный мюзикл.
Назавтра Дима принес мелодии. Я так волновался, что не очень мог вслушаться. Иван Владимирович склонился над магнитофоном, будто вращал взглядом катушки с пленкой. Маша тихонько сидела в углу и плакала под все повторяющуюся, но с каждым витком более пронзительную фортепианную тему. Когда же заиграл шутливый вальсок уличной шарманки, Маша встала и закружилась по сцене: от стола к окну, от окна – к огромному зеркалу.
- Маша, заткни ладонями уши и, забивая музыку, кричи: «Нам нужно… постараться… не думать об этом. Это не… помогает… думать об этом, лучше уж… чувствуешь… себя под защитой, даже если… этому чувству нельзя… доверять!» – вскрикивай на каждом повороте вальса, танцуй, сбиваясь с музыки, танцуй под слова!
Маша так и сделала, в руке Димы Гусева дрожала сигарета, а Иван Владимирович сказал:
- Это настоящая музыка, теперь бы сыграть, хотя бы отчасти приблизившись к такому уровню. А не получится – просто дадим музыку и уйдем со сцены.
И он так решительно постарался быть на уровне, что на следующей репетиции стал невероятно серьезен и бесстрашно трагичен – запахло адом, достоевской баней с пауками, русской неразрешимой бедой. Наверное, у Уильямса в этот день был выходной. По счастью, в зале сидела женщина, ростом еще меньше Маши, изумительный и праздничный художник Наталья Николаевна Клемина. Жизнерадостная, ее музыкой не напугаешь, она сделала массу спектаклей в музыкальных театрах, она пишет волшебные картины, нежно «дружит» с Шагалом, Феллини, Матиссом, Бергманом, Иоселиани и Анри Руссо. Я нарочно позвал ее, чтобы не только избежать огрехов в сценографии, но и, если понадобится, вовремя получить инъекцию от беспросветности. Наталья Николаевна сияла от счастья:
- Какие же вы молодцы, красивая история получается! Только я не пойму, почему мужчина так открыто страдает? Это же «второй план», то, что нужно прятать. Ну и что, что Она смертельно больна и обречена на скорый уход, – это вовсе не значит, что Ему нужно ходить весь спектакль с лицом приговоренного. Это же не Раскольников какой-нибудь, спотыкающийся в рефлексиях «зарубить старушку – каяться на площади»! Нет, они американцы, а у американцев всегда все о`key, улыбка на лице при любом пожаре в душе. Улыбайтесь, Иван, мы все равно поймем вашу драму, автор хорошо ее написал, и вы замечательно все проработали!
От слов художницы Иван Владимирович позеленел, и по щекам его заходили крупными буграми желваки. Вот теперь он точно пошлет нас куда подальше. Как – Раскольников?! Да ему именно за Раскольникова дали «Золотой софит» – самую престижную питерскую театральную награду – за Раскольникова! Он же не знал, что Наталья Николаевна вообще-то была не в курсе театральных побед Ивана Латышева, она просто так, для примера вспомнила этого Раскольникова, будь он неладен, но попала в «яблочко». Но и топить спектакль в беспросветной тоске всеобъемлющего уныния совершенно не входило в мои планы. И я не знал, как сказать об этом Ивану – опытному, амбициозному:
- Если хочешь со мной спорить, сперва покажи режиссерский диплом, – не раз хмуро шутил Иван Владимирович.
А здесь все честно: профессиональный художник – профессиональному артисту и, более того, женщина – мужчине. Маленькая такая женщина – большому такому мужчине. Прямо как в нашей пьесе. Но ситуация была на грани, я не знал, как уберечь Ваню от ложного чувства, с ним напрямую вообще говорить трудно – срежет в секунду, с ироничной улыбочкой расплющит – сила Иван Владимирович! И конечно, в нашей тройке режиссером я был в меньшей степени, скорее зрителем, к чьему дыханию и лишь иногда к слову прислушивалась самодостаточная и непоколебимая актерско-режиссерская природа Ивана. Его мама – театральный педагог, отец был известным режиссером на телевидении, он сыграл массу главных ролей в театре, учился у лучшего из театральных мастеров, Аркадия Кацмана – что и говорить, школа!
Ивана Владимировича невозможно было убеждать, с ним бесполезно было спорить – в логике и аргументации он был выше меня на три головы, я уже не говорю про Машу, которая как завороженная велась на его подсказки и предложения. Необходимо оговориться – они почти всегда шли на пользу, Ваня расширял и углублял ее роль, делал интересным ее рисунок. Но себя со стороны Ваня видел не всегда. И что делать? Спорить бессмысленно, убеждать смешно; можно было только попробовать перехитрить, обмануть, подсказать что-то не впрямую и «как бы не ему».
Был забавный случай в одном провинциальном театре, где ставил молодой столичный режиссер. На читку собрались артисты и среди них пожилая прима, сыгравшая в этом театре массу главных ролей, – Марья Ивановна. И вот артисты читают пьесу по ролям, режиссер останавливает, делает короткие замечания, доходит дело до Марьи Ивановны. Режиссер что-то говорит, а она будто не слышит, читает себе и все. Сосед-партнер окликает ее: «Марья Ивановна, остановитесь на минуточку, вот у режиссера есть вам предложения». Сказать «замечания» никто бы, ясное дело, не решился. Марья Ивановна подняла от пьесы недоуменный взгляд, посмотрела куда-то мимо столичного режиссера и нежно, нараспев прошептала: «Предложения – мне? – Прима невозмутимо улыбнулась. – А мне не надо».
У Уильямса было одно ну никак не решаемое место. Вернее, для Ивана Владимировича оно было совершенно очевидным и решенным, Маша честно его исполняла, а я вздрагивал: «Вранье – здесь что-то не так!» Но никак не мог точно сформулировать «что же здесь не так», и всякий раз мучился фальшивостью куска. А там Она рассказывает Ему сказку про маленького Человечка, который пришел к дому Госпожи Смерти и внушает Привратнику, что ему позарез как необходимо умереть; Привратник отказывает, и Человечек начинает кричать и плакать, и сокрушаться. Так вот, Иван Владимирович был уверен, что, рассказывая эту сказку, Она намекает Ему, что собирается уйти из жизни. И получалась какая-то псевдоинтеллектуальная загробная каша с намеком на суицид. Маша это честно играла, Ваня переживал за нее и глубокомысленно кивал, а меня охватывала внезапная скука. На одной из репетиций, прямо в ходе играющейся сцены, я вышел на площадку и стал сосредоточенно что-то искать на полу. Актеры остановились и смотрели на меня:
- Что ты потерял?
- Да вот, Ваня, хочу тебе кое-что дать, чтоб ты, пока Маша говорит, занял руки, крутил одну безделушку, но не могу найти.
- Какую безделушку, Лёша?
- Флакончик, Маша, флакончик со снотворным.
- Так он на каминной полке, его туда Ваня ставит в начале спектакля, ты забыл?
- Забыл, да, дай-ка мне этот флакончик.
Маша дала мне флакончик, я сел на ее место рядом с ничего не понимающим Ваней и, крутя в руках флакончик, начал «как бы ни о чем» говорить:
- Видишь ли, один маленький Человечек очень хотел умереть, он пришел к дому Госпожи Смерти, Привратник послал его куда подальше. «Но я очень хочу умереть, – сказал Человечек, – мне совсем некуда идти, со мной никто не дружит…» «Да пошел ты!» – сказал Привратник. И тогда Человечек заплакал, завизжал в истерике, устроил скандал. Смерть, конечно, это услышала, вышла из дома: «Что за шабаш?!» «Да вот, – говорит Привратник, – приперся здесь, смерти хочет!» «Ну, – говорит Смерть, – если он уж никак не уймется, пусть подыхает». – И я поставил перед ошалело глядящим на меня Иваном Владимировичем флакончик со снотворным:
- На, Ваня, только не кричи и не плачь.
- Браво, Злобин! – захлопала Маша.
- Да, переиграл, гад! – восторженно согласился Ваня.
Сцена состоялась. Ошибка была в том, что героиня пьесы о себе почти не говорит, а занимается только Им, беспокоится за Него, живет Им. И поэтому, конечно, эта сказка о маленьком Человечке – про Него, а не про Нее – вот и все.
Но после слов Натальи Николаевны Клеминой о Раскольникове, когда Ване в лоб саданули «не так играешь», я ожидал катастрофы. К тому же у нас еще не было белых венских стульев, которые мы собирались взять в театре-мастерской у Вениамина Михайловича Фильштинского, Машиного педагога. Мы его не предупредили, что Маша, помимо двух курсовых работ, занята в нашем спектакле. А он всегда очень строго и ревностно подходил к участию своих студентов в «чужих» постановках. Но, по счастью, когда мы начали репетировать Уильямса, Фильштинский уехал на полтора месяца ставить спектакль в Новосибирск, мы хитро рассчитывали выпустить спектакль без него, а потом уже задним числом сообщить. И тут неожиданность – в Новосибирске заболел главный герой, спектакль перенесли на осень, Фильштинский вернулся в Питер…
Это был еще один хороший повод отвлечь Ивана Владимировича от раскольниковского топора.
- Иван, спасай! Меня Фильштинский знать не знает, более того, в прошлом году чуть не влепил мне «пару», так как не видел на экзамене мою работу. А тебя он знает и ценит, к тому же нам позарез нужны его белые венские стулья, поедем к нему, а?!
Ваня был хмур и оскорблен, но Ваня был настоящим рыцарем, во внутренний карман его пиджака, я уверен, был вшит «кодекс чести самурая». А настоящий самурай никогда не бросит в беде Машу и даже Лёшу, как бы тот ни был ему противен.
Мы поехали на Крюков канал в театр к Вениамину Михайловичу.
- К тому же, – сказал я Ване по дороге, – у меня завтра день рождения. И я хотел бы позвать нашего мастера и нескольких друзей-артистов на черновой прогон.
- Ты совсем спятил!
Но я не услышал этих слов – в открытое окно машины шумно задувал ветер.
- Маша, а ты придешь завтра ко мне на день рождения играть черновой прогон?
- Конечно, Злобин, приду, куда ж я денусь!
- А ты, Ваня?
- Вот сволочи!
Машина пересекла Крюков канал и остановилась у театра.

Я попросил приятеля отвезти на Крюков канал белые венские стулья. Спектакль сыгран, единственный раз, как и полагается учебному преддипломному спектаклю. Режиссерская кафедра долго дискутировала, какую поставить оценку: Фильштинский требовал «отлично», но мастер курса настоял на «хорошо» – он не считал, что спектакль был полностью готов, что еще на черновом прогоне 25 мая он настоятельно рекомендовал доработать и показать осенью и что будет совершенно «непедагогично» ставить «отлично». Кафедра, уважая мастера, согласилась с его оценкой.
Но все это было не важно, и с оценкой мастера я был согласен, хотя и удивлен несколько его храбрости – восстал против кафедры, требуя своему студенту понизить балл. Неважно. А что важно?
«Сейчас я пытаюсь снова писать, а энергии на творчество и на секс уже не хватает. Вижу, что вы не верите. Обслуга в отеле Елисей считает меня сумасшедшим, но я и впрямь начинаю сходить с ума ближе к ночи. Не могу оставаться один, потому что, оставшись один, боюсь умереть. Но пока всегда кто-то есть, хотя бы для того, чтобы дать мне снотворное». Так сказал Теннеси Уильямс в одном из своих интервью. И он оказался провидцем: вскоре в этом отеле его нашли мертвым: ему в горло попала пробка от пузырька со снотворным, и писатель задохнулся.
За последним зрителем вошел Иван Латышев, высокий, волосы до плеч, в белом костюме, с початой бутылкой виски – вызывающе красивый. Он запер дверь зала на ключ – не слишком ли самонадеянно, а вдруг во время спектакля кто-то захочет уйти? Ничего, посидят час, потерпят, дослушают и досмотрят до конца. Иван вышел на сцену и стал что-то искать: вот, маленький флакончик со снотворным. Он сел на стул, отхлебнул из горлышка виски и с вызывающей улыбкой сказал эти слова про творчество и про секс. По залу раздались смешки: «Да неужто такой красавец и – проблемы с сексом?» Иван ожидал этой реакции, отхлебнул еще, поставил бутылку на пол и, вертя в руках пузырек, пояснил, что это не его слова и что тот, кто их сказал, действительно плохо кончил. Затем он прошел к краю сцены и уселся на планшет в углу. Следивший за ним фонарь-пушка погас. Послышался бой часов, из-под круглого со скатертью до пола стола показалась рука, вторая; руки ухватились за столешницу, и с каким-то последним усилием поднялась маленькая женщина в белом платье с винным пятном на подоле. Бой часов смолк, она неподвижно смотрела в сторону окна и воображаемой двери, потом медленно пошла и закрыла ставни, потом воображаемую дверь. Она ссутулилась, оперлась о стену, спрятав лицо в локтевом сгибе, – уснула, умерла? Чуть шатнулась, вот-вот упадет! И в этот момент Ваня в углу начал неистово колотить кулаком в планшет сцены: на него упал свет, он вскочил, Она обернулась и, сияя счастьем, бодрая и легкая вся вспыхнула в приветствии:
- А, это ты!
- Да, это я…
И в комнату влетел беззаботный французский вальсок – за окном дурачилась и шутила шарманка-жизнь.
Забить зал малой сцены ЛГИТМиКа несложно, свободных мест не было, и в проходах сидели, я с трудом пристроился на ступеньке у звуковой рубки. Но многих не было, и кого-то, кого я очень ждал. 31 мая, последний день весны 1996 года. Собирались прийти и Петр Семак с женой Нонной, и многие другие замечательные артисты Малого Драматического – друзья Ивана Латышева. Не случилось – накануне внезапно ушел из жизни их товарищ, ровесник, коллега, близкий друг Ивана – Николай Павлов. Так что не довелось показать нашу работу тем, чьими ролями я всегда восхищался. Еще, конечно, было бы здорово, чтобы спектакль увидел мой отец, но он уже полтора года не выходит из дома – болеет. И еще очень хотелось, чтобы его посмотрел Фоменко, ведь Петр Наумович как раз приехал в Питер с «Пиковой дамой», и мы играем днем, он мог бы успеть до вечернего спектакля. Но он тоже не пришел.
И слава богу, потому что за только что описанной сценой начался полный завал! Маша и Ваня вдруг «окаменели» – зажим, волнение, «сырость» спектакля, о которой предупреждал меня наш мастер? Не знаю, всё вместе. И я мучительно наблюдал свой дурацкий режиссерский рисунок, все эти переходы и мизансцены, отовсюду торчали «белые нитки» замысла, не самого, надо сказать, выдающегося. Если бы не трагический фон жизни, в котором приходилось давать представление, я бы, наверное, лопнул всеми лампочками, как елочная гирлянда, которую вместо розетки ткнули в узловой генератор Днепрогэс. Но в реальных обстоятельствах большого круга мириться с катастрофами малого – легче. Я, незаметно седея и покрываясь испариной, спокойно наблюдал, как медленно и верно наш «Титаник» движется к айсбергу. И айсберг нас спас!
Она думала, что Он пришел, чтобы остаться с ней до конца. Поэтому – белый костюм, как в их первую встречу. А Он пришел попрощаться и уйти навсегда – поэтому белый костюм, и пакет с сэндвичами, и бутылка вина. Она не хочет такого «праздника», но и не решается выгнать его, поэтому просит весь этот «прощальный пир» совершить в одиночестве на кухне, ссылаясь на то, что от одного вида еды ее тошнит – болезнь. Но Он настойчиво считает «пир так пир» и уходит в кухню разложить на поднос сэндвичи и разлить по бокалам вино. А Она тем временем на фоне огромного зеркала вразрез мучительной музыке произносит монолог: «Страна дракона, страна боли, страна, где жить нельзя и где всё же живут. У каждого своя отдельная тропа, по которой он идет в одиночестве. А если жители Драконовой страны посмотрели бы вокруг, они увидели бы других таких же, но каждый настолько оглушен и ослеплен своим собственным маршрутом, что он не ищет никого и не видит других. Я не пойду. Не хочу туда, где больше нет выбора». И тут входит Он со своим «праздничным ужином» – вино в бокалах, сэндвичи, улыбка «все о`key!».
Если на сцене случайно разбивается стакан – ищи ошибку в разборе пьесы. Для этой сцены я принес из дома семейные новогодние фужеры красного стекла в белый горошек – их папа с мамой купили когда-то в Чехии.
Окаменевшая Маша гонит окаменевшего Ваню в кухню, в полном окаменении булыжит свой камнедробительный монолог, из кухни выходит каменный Ваня с подносом и на ровном месте спотыкается! Он балансирует, стараясь удержать проклятый поднос, а на сцену летит семейный фужер с вином и, как французская небьющаяся кружка о кафельный угол, вдребезги кокается о мягкий половик планшета. Секунда задумчивости: Маша весь спектакль играет босиком, при этом звучит музыка Димы Гусева и вся сцена точно построена по тактам музыки – это балет! И если сейчас начать собирать осколки, музыка кончится, сцена не сыграна, а Маша все равно изранит ноги! Секунда – живее некуда! Короткая, и зал замер, проснулся в недоумении – что же дальше будет?! Иван Владимирович, как ни в чем не бывало, легкой походкой танцует в кухню, выпархивает с ведром, совком и веником (их уборщица забыла за кулисами!), тут же сметает все осколки, в ускоренном темпе уносит ведро, возвращается и доигрывает сцену.
Спасибо Эфросу, мы часто шутили его афоризмом. Дальше спектакль еще не раз был оживлен спасительными накладками, но никто из актеров уже не был зажат ответственностью перед режиссерским рисунком и принципиальными договоренностями «на берегу»: ребята жили, как давалось, каждую минуту радостно ожидая новых подсказок грустного ироничного Автора – Уильямс ликовал! Особенно когда у Маши, втайне от Вани вливающей себе снотворное в вино, вдруг весь пузырек плюхнул в стакан, и Ваня ну просто никак не мог этого не заметить – и сцена пошла обнаженно, с откровенным вызовом, а в стакане бултыхался этот чертов пузырек, с которого слетела пробка.
Мне самому было интересно, чем же кончится такой неожиданный для меня, для Вани и Маши спектакль. А кончился он вот чем: Она качнулась, почти готовая упасть, но Он подхватил Ее и понес по лестнице:
- Остановись здесь, я посижу немного, надо передохнуть.
Она сидела перед огромным, как окно в другой мир, зеркалом, а Он спустился вниз, сел на пол у стола и тихо, испуганно спросил:
- Ты не спишь, не спишь еще?..
Через паузу, скрывая слезы счастья, Она ответила:
- Не могу представить, что будет завтра!
Он встал, подошел к двери и распахнул ее в ночь, в мир, откуда всякий раз врывалась в их дом эта дурацкая шарманка. Но шарманки не было, в дом вошла тишина, свободная, прекрасная, как глубокий вздох, тишина – наконец-то! И тогда на городской башне забили часы – шесть ударов. Оказывается, прошел всего только час. И снова тишина. И слышно было, как в зале кто-то всхлипывает, и кто-то еще, и еще…

Мы пили коньяк, бродили по окунувшимся в белую ночь питерским набережным, под утро пришли к Ивану Владимировичу и еще, и еще, и еще выпили за премьеру. Ваня уложил Машу в кровать своей дочери, меня – на свою кровать, а сам ушел в кухню. Вскоре я проснулся, хотелось пить. В кухне на расстеленной на полу куртке, по-детски подтянув к животу ноги, рассыпав по кафелю темные волосы, спал Иван Владимирович – настоящий рыцарь, уступил даме и гостю ложе для ночлега. Я посмотрел на часы – прошел всего час.
И тогда я понял, что непоправимо изменился.

И слышно было, как в зале кто-то всхлипывает, и кто-то еще, и еще…
У меня был ключ, я отпер дверь и вышел на мраморную лестницу ЛГИТМиКа. Тишина за спиной взорвалась аплодисментами.