Паводок

I

ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНАЯ ПОЭМА

Сколько спетых и потрепанных
слов упало на ладони,
я жую их жарким шепотом
в переполненном вагоне.

* * *

Ты меня не провожала до вокзала,
лишь веревочку на шее повязала,
мол, носи поясок,
вспоминай голосок,
а сама ничего не сказала.

Грохотала паровозная весна,
и апрель шатался пьяный по перрону,
завлекала острым пальчиком к вагону
проводница, огневая как блесна.

С ней, наверно, сладко ночи коротать,
все забудешь – занесет, заворожит,
но одна беда, что узкая кровать,
на которой уже кто-нибудь лежит.

Наконец-то, надрывается гудок,
поезд медленно качнулся и шагнул,
я вошел в купе, и двери – на замок,
и веревочку потуже затянул.


Ты меня не провожала

***

Паровоз летит навстречу ветру,
Ветру с ним всегда не по пути,
И в купе к несчастному студенту
В щель окна чужая ночь свистит.

Он пойдет и в тусклом коридоре,
Где сопит приветливый титан
Выпьет чаю от большого горя
И уснет от горя великан.

Если б сходу в насыпь головою –
Полный штиль и звездные дожди.
Ты ушла – лишь ветер за спиною,
Что ж, еще соломинку сожги.

* * *

Поле, с лицом укрытое белою простыней,
мертвое или спит, не разглядеть впотьмах,
играет лишь отраженьями: вянущею луной,
меркнущими осколками, скрытыми в облаках.

Слову и не продраться сквозь бурелом
немоты, где воцарился свист
вечности, смахивающей крылом
с каменной клети белые перья вниз.

***

Какая железная эта дорога, железная
И вторит ей горькая злая свирель поднебесная
Не лучше ли выместить все, будто вымести начисто,
Пока надо мной не исполнилось чье-то пророчество,
Пока на губах необкусанных от одиночества
Играет улыбка, ошибка, насмешка, чудачество.
Открытые ставни домов фонарями обглажены
В холодные стекла глядится вечерняя улица,
Попробуй зажмуриться –
страх встрепенется трехсаженный
Попробуй зажмуриться –
Вспомнится имя случайное,
Бегущий состав, перепутавший все расписание,
И ты за вагоном слова посылаешь печальные,
Все зная заранее.


Какая железная

* * *

Мочой и дизелем несло
от Белорусского вокзала,
весна обрыдлый снег лизала
на грязной площади, число,
покинув календарь, висело
у Первой Брестской на углу,
судьба подзорную иглу
в зрачок воткнула до предела.

И черной вспышкой – я узнал! –
все это было, подождите –
в маркотной толчее событий:
моча и дизель, и вокзал,
и толпы пеших, павших, всех,
кто перетаптывал и шаркал,
вдруг брызнули на желтый снег
под грай беды, вороний смех,
последним – здравствуйте! – подарком.


Мочой и дизелем несло

* * *

Что еще будет? Огни полустанка,
холод густой, безымянное место,
тусклым фонариком светит загранка,
сколько еще остается до Бреста?

Где я, какая такая потеря
нас отрывает и носит по свету?
Вон отовсюду – карету, карету –
эхо молчит, закликаньям не веря.

Здравствуй, родное, большое, пустое,
темное поле, где встали колеса,
вырой мне яму, дыру для постоя,
и завали, чтоб не видеть с откоса.


Что еще будет

* * *

Тяжело ему, бедному ехать,
нас, тяжелых и бедных везти –
паровозная грузная нехоть
сквозь пургу гаревую свистит,
продирается, в темень фонарит
по сожженной бесхлебной степи,
и тоскует мотив тошнотой в кочегаре:
протопи – не топи – протопи!

II

ВТОРЖЕНИЕ

С темных крыш стекают воды,
в трубах ночь свистит,
еще годы, годы, годы
будет снег идти,
дрожь недремлющего сердца,
холод и вода,
и в сугроб согреть младенца
падает звезда.

* * *

Сегодня я встретил бабочку,
обыкновенную крапивницу,
ветер трепал ее крылышки,
но она не улетала,
а вчера, ты помнишь, мы смотрели на деревья,
на разбухшие мохнатые почки – кисточки на ушах весны,
над грязной речушкой кричали утки,
и нам было жалко колесованную природу,
повешенную за ноги, посиневшую и застывшую,
а почки деревьев поверили и набухли,
и бабочка тоже поверила,
тельце ее вмерзло в лед,
ветер трепал ее крылышки,
а она не улетала –
не могла.


Сегодня я видел бабочку

* * *

А жизнь мелькнет кукушкой из часов,
и шоркнет вновь в пучину механизма,
мы для кукушки также бесполезны,
как бесполезно для кукушки все,
и вот она кукует ежечасно,
меняя то эпохи на часы,
то принимая нас за отраженья,
то просто от того, что куковство
заманчивей и реже кукарекства,
ку-ку, ку-ку,
ку-ку, ку-ку, ку-ку.


А жизнь мелькнет

* * *

Смотри-ка, вот река –
черна, как гиацинт,
тверда, как сердолик,
как солнце горяча.
А перевозчик пьян,
и лодочка скользит
на маленьких коньках
день-ночь, день-ночь, день-ночь.
Как маятник – тик-так.

«Au repos des vivants»

(«Место упокоения живых» - кабачок у Пер-Лашез)

…Встретимся в январе,
Кладбище Пер-Лашез…
К.Вольский

Кладбище Пер-Лашез,
самый дождливый день,
вишня – не может быть –
невзначай зацвела,
белый прах лепестков
посеребрил Париж.

Тлеет в охапке лет
огонек редких дней,
точно в стеблях цветов –
искры маленьких рук,
тоже была зима,
в лужах мерцал закат.

Маленькое кафе,
пряный медовый грог,
падает на лицо
тень дрожащей руки –
в двух кварталах ходьбы
от кладбища Пер-Лашез.


Кладбище Пер-Лашез

* * *

- Алло, это Света!
звонок с того света,
куда невозможно, откуда никак,
ужалила времени пёстрая лента,
я тупо не верю, молчу, как мудак.
- Ты только не падай, ты только послушай:
ведь я по ошибке тебя набрала –
забыла на миг, что бессмертные души
безмолвны в ответ на «Прощай – умерла».


Алло, это Света?

* * *

Есть опыт, которого сердце боится,
есть мысль, на которую трудно решиться,
и я запираю тяжелые двери
и знаю, что впредь ничего не случится.

А ночь повисает за окнами дома,
проносится ветер по улице темной,
но все так привычно и все так знакомо,
лишь мается маятник неугомонный.

Лишь стены ветшают, и путаю даты,
и пережитое становится пресным,
все вдруг обернулось случайным когда-то,
когда-то случилось… с одним неизвестным.

Хоть это когда-то, увы, небогато,
и пусть по-другому уже не случится,
приветствую вечер в багрянце заката,
что в щели дверные тихонько сочится.

Захлебнулась звезда в чайной ложке
наших слез, наших слез и тревог.
И казалась бесспорной моя правота,
удивительно вескими доводы,
я о том говорил, и о том... Пустота
этой ночью пришла мне на проводы.
Уезжаю в страну без людей и идей,
где молчанию не во что вылиться,
где я гол как сокол с правотою своей,
где, как курице бисер – кириллица.
Как вы были неправы, прощая меня,
на меня обращая внимание,
колотушкой на ветер, как дятел звеня,
я все истины выдал заранее.
Все, что было еще уготовано мне
пережить, перебыть – вот несчастие –
будто свет по весне, будто радость во сне –
моего избежало участия.
И беспомощным эхом по кронам дубрав,
точно радио неисправное:
я не знаю, кто прав,
я не знаю, кто прав,
я не прав – это самое главное.


Захлебнулась звезда

Я не прав

А. Володину

Разные люди встречались в начале:
с этими пили, с теми скучали,
с кем-то до одури бдели ночами,
спорили, пили, шептались, кричали,
стали дороже те, с кем молчали.

Разные женщины были в начале,
разные были в начале мужчины,
разные были в музеях картины,
разные осени, разные зимы,
только вот сами мы неповторимы
были в начале. И в юности праздной
жизнь представлялась нам разнообразной.

Винные пятна на скатерти старой
стали с годами неразличимы,
те, кто являлся когда-то с гитарой,
нынче уже без гитар, и причины
нас заставляют видеться реже –
редкие встречи, скучные споры –
смотришь на лица – лица все те же,
те же за тем же столом разговоры,
в мире беспомощно однообразном
все говорим о минувшем прекрасном.

Стал забывать номера телефонов,
в новых спектаклях составы актеров
мне не знакомы, в новых музеях
все иностранных полно ротозеев,
может быть, все-таки, наших, не знаю,
но языка их я не понимаю,
в календарях неизвестные числа,
новые фильмы, лишенные смысла,
новые выпущены словари
но прочитать не могу, хоть умри,
справочник новый с пустыми листами,
улицы все поменялись местами,
где никогда не встречаешь знакомых,
роюсь в законах, мне незнакомых.

Новое все. Все не то и не так.
И ни черта не пойму, как дурак.


Володину

***

Логово смерти – мой дом:
книги, тиканье часов,
луч, запутавшийся в пыльной тюли,
голоса соседей снизу, сверху, везде,
моя собака, вымытые полы,
хлорный запах от кипяченья белья,
эмалированный чайник на конфорке –
его забыли помыть,
конверты, в которых не посланы письма друзьям –
не отвечают,
не помнят,
пыльная трубка телефонного аппарата,
лапки голубей на оцинкованном подоконнике,
утренние новости по радио,
сережки, забытые, кем – не помню,
в дальней комнате – кашель,
два года – кашель,
запах беды в убежище из одеял,
сломанный карандаш под подушкой –
утро, вечер, день, ночь,
минуты, минуты, минуты, минуты –
два года в постельном плену.
Помнишь, отец, ты брал меня на руки,
и я засыпал, устав от ходьбы.

Медленно сохнут цветы в горшках на окне.

Только смотрят окна не вдаль, а вниз, -
Я не знал, ей-богу, что так бывает.
Тебе – туда, откуда только зов,
где здешний купол непременно розов,
где знают Козерогов и Стрельцов,
но нынешних не ведают морозов,
где неизбежны радость и цветы,
когда мы только верим в неизбежность,
от холода здесь укрывает нежность,
а там, про нежность там слыхала ты?

Я всякий раз от дома твоего
упрямо поворачиваю к Мойке,
чтобы не думать о холодной койке
больничной, и не помнить ничего.

Не больше года... Мало? Все равно
мне в случаях таких – что год, что месяц,
не позвонить и трубку не повесить –
вот важно что, вот что совершено.
День канул в ночь, и отчужденья муть
мешает завопить, и вдруг сорваться –
в чужую вечность пальцы запихнуть,
чтобы своей поверить и остаться.

Спокойна будь, я в норме, всякий раз
сам удивляюсь, как еще не спятил...
А век долбит свое, как пьяный дятел,
упрямо выколачивая нас.

***

Здесь окна без ручек и дохлые мухи,
измятая память ждёт только разлуки,
разрыва, разбега – отчаянно вжалась
в открытую форточку – там только жалость
до края пространства – намокшие плиты
забыты, забыты, забыты, забыты.
Труха октябрей – то ли прах, то ль известка,
и ждёт у дверей провожающих горстка.

 

* * *

Тому, что осень принесла,
не верю – соглашаться боязно,
она писала и звала,
махала из окошка поезда,
искала в городе чужом,
везла домой больного, пьяного,
а утро убивало заново –
ползло ужом.
Что ж, виновата? Видит Бог –
ни дня, обласканного свежестью.
И прыгнула с последней нежностью
под потолок.


Тому, что осень принесла

* * *

Черный дрозд в камельке барбариса,
как сгусток ночной
на холодной октябрьской жаровне,
ледяной отпечаток,
замерзнувший дагерротип
отпылавшего лета.
Не надо искать соответствий –
у жизни и смерти их нет.


Черный дрозд

                 Остановите, вагоновожатый...
                                                   Н. Гумилев

У девочки закат над головой,
и скорость ветра множится на скорость
машины, рвущей снеговую полость,
несущейся по трассе ледяной.

Томление салонного тепла,
законсервированного надежно
в стекле, железе и резине, сложно
сплетенных – чтоб метель не расплела.

И музыка в тепле, и сонный дым
от легких сигарет – мираж уюта,
и длится над простором голубым
одна неторопливая минута.

А сумерки сбегают в темноту,
и надо бы уже остановиться,
откуда знать, что в темноте таится –
вдруг тормоза откажут на лету?

Откуда знать? Закат над головой
и скорость ветра, и метель – тревожат,
но девочка торопится, и, может,
ей повезет на трассе ледяной.

Разбитый знак дорожный – вне примет,
и ни к чему волнения пустые,
машина рвется в сумерки густые,
на голом льду не оставляя след.


У девочки закат над головой

* * *

Долго переживали, горе свое жевали,
пили и не пьянели, опускали глаза,
а потом торопливо обнимались в прихожей
и спешили маршруткой – пять рублей – на вокзал.

Снег валил, не жалея, на мосты и аллеи,
ах, как ноги немели и сушило во рту,
и украдкой в окошко посмотреть на дорожку
в отражение стекол на свою немоту.

И пугала не столько та больничная койка,
что осталась пустою в углу у стола,
а сдавившее плечи ожидание встречи,
невозможной, но встречи – такие дела.

Акварель

Дождик пляшет в четверток босячком,
теплый пахнет вечерок червячком,
ты спешишь, стуча в асфальт каблучком,
будто дразнишь разворчавшийся гром,
а над городом плывет, не слышна
тишины весна, весны тишина.


Акварель

* * *

Она придет – не спросит
и ног не отряхнет.
Глядишь – повсюду осень
уже который год.
Измученные ветви
плодами тяжелы,
и в предвечернем небе
застывшее курлы.
Кто там спешит из леса –
скорей, гонец, сюда…
Но, кажется, принцесса
уснула навсегда.

* * *

Тишина не пуста,
будто елочный дождь, как полова
отшумевшего дня
засыпает меня пробужденьем былого,
и так снежно ясны
светлой ночью представших подобий
эти вещие сны,
убежавшие чьих-то надгробий.

Паутина минут не дрожит –
их касанье ничтожно,
будто чувств миражи,
боль наощупь берут и влекут осторожно,
по слепым корешкам
задремавших нечитанных книжек…
вдруг иглой из мешка
или лапой когтистой все ближе

зацепляют мой слух,
и уже голоса, голоса эти вещи,
как чужое ау в заморочном лесу
откликаются вещи,
и уже без оглядки,
вперившись во тьму не мигая –
будто смех, будто в прятки
с тишиною играет другая.

* * *

Вспоминаю с трудом окнами в небо дом,
и сухую ветлу над зарясшим прудом
опоздавшей весною,
будто чье-то ау, потревожив листву,
бродит темью лесною.

* * *

Заколотье сердца
и ослышки вздрог –
затворена дверца
в горний чертог,
и стою как свечка,
таю от потерь,
бей, мое сердечко,
в запертую дверь,
всеми именами
в Твоей горсти,
всеми ими-нами –
прости, впусти!

* * *

Вот несогласий кончен спор,
недоумений гнет,
и мягкий крупный снег на двор
поверх всех бед идет.

* * *

Как по пустому дому моему,
переживая, переумирая,
перерождаясь, растворяет тьму
воспоминания свеча сырая,
привычно обходя углы и сны,
всех постояльцев залетью согрета,
она касается моей весны
и затухает в холоде рассвета.

III

НОЧНАЯ СТРАЖА

Какая ночь! немыслимо, незримо
кружатся мириады вечных душ,
вот Алигьери, он пронесся мимо
и сыплет звезды в бельма мутных луж.
Постойте, Данте, для чего вернулись
вы в этот мир беспомощный назад?
И девять звезд мне ясно улыбнулись:
- Я все еще дописываю "Ад"!


Какая ночь

***

Гекубочка из Губчека
в кожанке и с наганом,
что я ей? Прочерк, ТЧК –
уносит ураганом.

Афиши ветер штыковой
рвёт, тумбы сотрясая,
Гекуба с бритой головой
ревёт впотьмах косая.

Ни Пирра ей в пожарах Трой,
ни головы на блюде,
Иуда стал её герой,
но что она Иуде?

Партера свист, галёрок вой –
театр обезлюдел.

Бессонница

Топили в буржуйках остатки тепла
До лёгкого пепла, до белого праха
И горе томили, но пристально шла
По снежному следу беда-росомаха.
И ныла душа от саднящего страха.

И были беззвёздные ночи страшны
И бесповоротны на ходиках стрелки
И гири тянули тик-так тишины
Прощаясь наотмашь, как пули в горелки.
И блекнул рассвет на фаянсе тарелки.

Так время тянулось, как будто его
До вывиха-хруста распялило жаром
И бледному утру уже ничего
Впотьмах не светило. И утро бежало.
Да вслед росомахи тревога дрожала
На кончиках пальцев у сна моего.


Бессонница

Мандельштамова ночь

Кончается день. Начинается жизнь в темноте,
дворы ощетинились желтыми пушками окон,
стреляет окно человеком – гляди, полетел
и врезался лбом в мостовую, и ею раскокан.

Мой город людьми отбивает ночные часы,
и юркнувший в ночь, не узнает, где утром проснется,
наотмашь полоснут косой заревой полосы,
и хлынет из горла смердящее ржавое солнце.

Слепая, безмерная, древняя, вязкая жуть,
по всем позвонкам прозвонит перепуганный холод,
в остывшей ладони я бледные звезды держу,
и город, как сердце, предчувствием утра расколот.


Мандельштамова ночь

Пример автоматического письма

О знал бы я, что так бывает,
Плеснувши краску из стакана...

Неправда – все мы понимали,
когда взрывались в глубину,
и как тарани на лимане
всю отраженную луну
вскипячивали без остатка,
покуда в чистом серебре
мерещилась любви разгадка,
вольна, как шапка на воре,
мы ждали оклика и знака,
готовые, как никогда,
лущиться семенем из злака –
так выплавляется руда
из камня, брошенного в прорву
горячей сущности своей,
не уподобленного слову,
но в звёздном облаке камней
грядущему по небосклону
горящему в орбите дней.
И нам казалось – не обманет
нас этой бездны на краю
сирень, поющая в тумане –
беду слепому кораблю.

* * *

Бьешь по стволу, доходяга-глист,
ты или дерево рухнет вниз,
вшей здесь таких, как ты – тайга,
грезится баба, и та – яга.
А наверху в тесноте небес
кто-то невидимый валит лес,
валит лес, и щепки летят
стаей серых утят.
Первый полет, лети смелей –
с каждым взмахом взрослей.

Пилы грызут, и стучит топор,
гложут тайгу, как бобровый хор,
лихо бряцает леший-топер
марш Мендельсона и Marche funebre*...
осень-вдова поднимает вой,
дрёт ее оборотень-листобой,
в корчах вся, до костей нага,
как и сама тайга.
А наверху кто-то валит лес,
гром-бурелом грозит с небес,
и осыпается, погодя,
черной стружкой дождя.
Что ж, лети, ты уже не мал –
в самый лесоповал.

Рубим и рубим, пока помрем,
просеки в небо, куда попрем
всей оравой, чтоб стать к утру
радугой на ветру.
И полетим тропой лесной
за невестой-весной.


Бьешь по стволу

* * *

Легкие книги – тяжелые строки,
как одиноки, боже прости,
строки льстецы, болтуны и пророки –
ветер в пути.

Утро (М. Тепляковой)

Сам не знаю, что со мной,
ты не видишь – там
столб дорожный верстовой
да Успенский храм.

Монастырскою стеной
белая метель –
знаю, морок зимний, злой,
задурил апрель.

По дороге сани мчит
ветер вороной,
в двери снежные стучит
колокольчик мой.

Нет, не морок, не зима,
и метели нет –
это свел меня с ума
яблоневый цвет.

Это ветер ворошит
белые сады,
низко ласточка кружит –
знак моей беды.

Грозовые облака,
отвори окно,
будет дождь, наверняка –
душно и темно.

Что гудит там: динь да дон –
песенка стара –
это колокола звон,
это мне пора.

Я сейчас, иду, иду,
не гаси огня,
утро хмуро на беду,
проводи меня.

Ох, как мучает озноб
душу по утрам,
где ты, верстовой мой столб,
мой Успенский храм?


Утро

Representation...

…За несколько часов до смерти, не могущий перенести боль в животе,
Пушкин хочет застрелиться, Данзас отобрал у него пистолет,
который Пушкин уже спрятал под подушкою.
…Перед самой смертью ему захотелось морошки.
Натали кормила его с рук.
…Натали, на коленях перед постелью только что умершего:
«Пушкин, Пушкин, ты жив?»
Из записных книжек Вен. Ерофеева

Настанет год, России черный год...
М. Лермонтов

О Русь моя! Жена моя!
А. Блок

Анна, Анна – тишина
Г. Иванов

Час ненастный, но у входа
не расходится народ,
бестолковая погода
мразь по городу несет.
И снуют по дому люди –
этот друг, а тот лакей –
вместе молча ждут, как будет,
и толпятся у дверей.
В комнате светло и жарко:
-Это бред? Пока не бред,
ах, как жалко, ах, как жалко –
другом отнят пистолет,
глупое судьбы верченье
бросило ничком в кровать,
бесполезное мученье
самому не оборвать.
Пусть хоть так... оно и лучше,
коль подальше от греха...
вьются тучи, вьются тучи,
слуги спят, и ночь тиха.
Ночь чудесна! Смотрят звезды
в поднебесные края...
видно каяться не поздно,
где ты, верная моя!
Подойди... уже не страшно...
дай, mon ange, руку мне...
вот послушай, стих пустяшный
в ночь пригрезился во сне:

"Анна, Анна! видишь горы,
грозовые облака,
сквозь туманные покровы,
сквозь небесные затворы
видишь всадника?
-Анна, Анна – шепчет воин
не в молитве, не в бреду –
злой судьбы я удостоен,
пулей друга успокоен,
но к тебе приду.
Солнце спряталось в ущелье,
на дороге никого,
не взывает об отмщенье
и не просит о прощенье
темный дух его.
Год за годом длит разлуку,
протекли века,
-Анна, позабудь же муку,
друг мой верный, дай мне руку,
где твоя рука?!"

Хорошо, скажи, иль худо,
впрочем, бог с ним, ерунда,
сон любой всего лишь чудо
и от чуда нет вреда.
Кто-то поглядел в окошко,
поглядел, и ветер стих...
принеси-ка мне морошки –
буду есть из рук твоих.
Час ненастный, но у входа
не расходится народ,
бестолковая погода
мразь по городу несет.
-Как нелепо получилось
разминуться на пути...
погоди, скажи на милость...
нет, не надо! Нет, прости,
все, отмучились – довольно
мне того, что ты близка,
но невольно очень больно...
ах, какая же тоска!
До чего же скверно, скверно,
пить скорее, жжет в груди...
как помру, езжай в деревню,
после – замуж выходи.

Но ведь дом сгорел, и прежних
лет обрывок пеплом скрыт,
не забыть следы мятежных
человеческих копыт.
Бунт слепой, о, рабья рвота,
ты мятешься, все губя,
с грамоткой ощадной кто-то
ищет скрыться от тебя.
Бесполезно, сердце стонет,
тьмы и тьмы во тьме снуют –
кто они, куда их гонят,
что так жалобно поют?
Девка пьяная, Россия,
изгубилась ты, любя –
будь же проклята стихия,
обуявшая тебя!
Сбросит в ров чугунный поезд
на некошену постель...
Это повесть? Нет, не повесть –
это бесы и метель.

Час ненастный, но у входа
не расходится народ,
бестолковая погода
мразь по городу несет.
В комнате светло и жарко...
Это бред? Конечно, бред,
ах, как жалко, ах, как жалко,
что надежды больше нет.
Он забылся, вышли люди,
в комнате покой, покой...
А Наталья шепчет, будит:
"Пушкин, Пушкин, ты живой?!"


Reprezentation

* * *

Обернуться на пути,
задержаться только взглядом,
как "последнее прости"
умирающему рядом,
и услышать над собой
темный плач виолончели,
звонкий купол голубой,
мандельштамовы качели,
облетевшие кусты,
замерзающее лето,
тленье, дым, остатки света
убежавшей высоты –
все свершилось, и все зря,
как в конце плохой интриги,
только мертвые друзья
и прочитанные книги.


Обернуться на пути

мц

Сверхмедленны – неразличимы,
сверхбыстры – что не разглядеть,
вы – ухватившие причины,
вы – умелькнувшие за смерть.
А мы? Мы лишь эквилибристы,
вцепившиеся в облака,
в таком не медленном, не быстром –
не сбывшемся ещё пока.
~
Ты не спрашивай, все ли живы,
большей частью ответы лживы.
~
Просто телу душа начала мешать,
Так чего уж теперь решать…
~
Я думал, мука та метафора,
а мука та – всем мукам мука;
когда суставы гнет от звука,
когда за горло хвать – а ну-ка! –
и выворачивает автора.
~
Прозябания отрада –
мертв для рая, жив для ада...
...Под лежаками вода не течёт,
Каждый здесь камень – нечет и чёт –
Ждёт возмущения, ангела ждёт...
~
То ли смерть стороной, то ли я мимоходом
жизни – напрочь, не в строй,
агасферова лесть – из какого-то несть
продолжаться аккордом,
оборвавшись струной…
~
Первый раз, земли не касаясь -
между полом и потолком,
о, Елабуги злая завязь -
в горло ком да в грудину кол.
Внеоградная, беспредельная,
беззаконней любых комет,
внутрь, насквозь прожигая тело,
всей душою - любви во свет.

* * *

Здесь мост над рекой, где стою на ветру,
наверно, умру вот в такую же осень,
в такую же дивную осень умру.

Бесцветная просинь зажмуренных глаз,
пальто нараспашку – в нем ветер гуляет,
я ветром и холодом стану сейчас.

И вот замирает огонь в тополях,
полночному свету расставлены сети,
и ветер затих в отворенных дверях.

В знакомом рассвете на миг полыхнет
чужое сиянье, и птица чужая
окликнет меня совершить перелет.

И целая стая знакомых до слез
разбросанных крыльев метнется к рассвету,
горячкою взмахов сжигая мороз.

Я знаю примету: когда в сентябре
покажется, что все уснуло и спело
последний привет уходящей заре –

Мне время приспело. Опять над мостом
повисла крикливая чайка, и ветер
тоскует и воет. Но в горле пустом
ни звука уже, ни словца, чтоб ответить...

IV

УЗНАВАНИЯ

В чистоте, наготе листа –
совершенная простота,
совершенная, ибо не
потревоженная вполне.
И, поверив в тебя, как он
в Галатею – Пигмалион,
как в красотку из «Комеди»
Ренуар, я прошу: броди,
вызревай в глубине меня,
нетерпением слух дразня,
неосознанная моя –
Галатея или земля?
Я сержусь или пью вино,
я тружусь или сплю в кино,
но лишь в руки беру листок –
ощущаю твой шепоток.

* * *

Бездыханное море глотает нетающий снег,
снег над морем беспомощным,
выдохлось море и спит,
а из белого облака, как совершая набег,
без конца хлопотливая вьюжная стая летит.
Это слово любое возводит в разряд немоты,
это только глазам и созвездьям открытый восторг,
когда красное солнце бросается в глубь с высоты
и сиреневым льдом выползает на желтый песок.
Догорай, догорай, потешайся – не долго уже,
с криком чайки, как булку, снежинки стригут на лету,
будешь биться об лед, точно сердце на остром ноже,
и соперник твой месяц, гляди-ка, набрал высоту.


Бездыханное море

Марии Калас, Медее

Медеи шепот:
- Я земли не слышу! –
змеи шипенье, брошенной в огонь.
………………………………………
Ясон дремал, два вестника над ним
руками сыновей покров держали.
Он тоже ничего не слышал, он
не слышал оглушающего эха
судьбы в прибрежных скалах голосящей:
земля дрожала, ветер раздувал
всех парусов заоблачные флаги,
кипело море, вспененное кровью,
дымились кровли, солнце жгло леса,
но спал Ясон, не слышала Медея –
поруганная клятва острием
входила в обесчувственное сердце,
и смерть брала, не причиняя боли,
свою скупую жатву……………….
…………………………….даже страх
отныне стал привычным и домашним.

Проснуться б, ощутить лицом дыханье
живого моря, крепкою рукой
держать весло, скользить по океану –
Но страх тяжелый, тяжелей вина
все погрузил в бесчувстствие тупое –
ни боли, ни тревоги, ни беды.

Сквозь толщу вод я чей услышу голос?
И память мне его не различает,
как найденный случайно давний прах –
прощай, Ясон, нас не было на свете.


Медея

* * *

Разлюбить этих пальцев растресканный лед,
всех бессонниц впитавший чернильные пятна,
под рубашкой дрожащий как студень живот
разлюбить, и уже не соваться обратно.

В этом доме то ладан, то терпкий табак,
за немытым окном – купол храма, на полке
пачка писем моих в куче прочих бумаг,
как в сожженном стогу тельце черной иголки.

На пороге плевок – я ушел, я ушел,
доживай как умеешь, с кем хочешь – не жалко,
первый шаг без тебя – и уже хорошо,
как цветку, полетевшему в снег с катафалка.

А в глазах налитых пляшет вечер, трамвай
до залива, а дальше – пешком по водичке;
спи спокойно, голубка, родная, бай-бай,
а не спится – бросайся под все электрички.

Шелестят камыши, и окурок звезды –
как с плаща Иокасты проклятая пряжка;
Фауст или Эдип, доползу до воды,
жернова не нужны – и без этого тяжко.


Разлюбить этих пальцев

Орфей

Когда он шел, то впереди лежали
две тени, и двойное эхо шага
отбрасывали скалы, и двойным
дыханьем жизнь обоих наполняла –
он это слышал, слышал до тех пор,
пока не оглянулся вдруг. И сразу
исчезло все. И стала тишина
основой вечной песни о разлуке,
которую прошила нить напрасных,
прекраснейших и бесполезных слов.
Увы, но их не слышит Эвридика.


Орфей

* * *

Охотник, цель полагая вне
добычи, дразнит закон охоты,
собака мечется по стерне,
слюной давясь поперек зевоты,
собаку грызли всю ночь во сне
собаки сны, дневные заботы.

Но – никого, в буреломе – тишь,
писк подошвой прижатой мыши
напоминает, что ты стоишь
небом придавлен, и голос свыше
так неразборчив, что слышен лишь
уже раздавленной серой мыши.

Это охота, охота вне
цели добычи, охота ради
самой охоты, как бред во сне,
как смерть, застывшая где-то сзади,
и страх себя повстречать во сне –
как вору заповедь «Не укради».

И если выстрелить наугад
в слепую мглу, в молоко тумана –
пуля, рехнувшись, летит назад,
визжит, минуя и рай и ад,
тебя и тень твою бьет подряд
охота, лучница, смерть, Диана.


Охотник

Месть Дидоны

И все же Парка дрогнула – челнок
из сонных рук упал – неряха пряха.
И, заярясь, жужжит глумливый бог,
жестокий бог насилия и страха.

И распря распрямляет ржавый гвоздь
вражды, и брани жар кузнечным мехом
дохнул, и выцарапывает злость
безудержья огонь холодным смехом.

И Молоху злосчастный Карфаген
бросает в печь младенцев, как Медея,
и сбрасывает стражников со стен
на копья славных правнуков Энея.

Не зря ждала ты, горько и смешно
сгорала черным факелом, Дидона:
он возвращен, и смертное вино
ему навстречу хлынуло из лона.

Бери взахлеб! Как умыслы просты –
царица ждет героя с дрожью рабской,
чтоб, наконец, засыпать этот стыд
золой и солью, как последней лаской.

И ночной оглушающий вздох
в паруса, к побережью Итаки
мчит трирему отзывчивый Бог
по молитве собаки.
А Пенелопа нить свою плела,
и может быть, не стоило труда
такого это позднее свиданье.
Собаки то ли верность, то ли спесь –
на гноище смертельно встретить весть –
кровавый росчерк узнаванья.

Всё – прежний клич и прежняя игра –
такие же, как будто бы вчера
оставлен дом на краткую разлуку:
и Телемак теперь совсем как тот,
кто тетиву упругую порвет
в угоду бешеному луку.

Она ждала другого. Древний сон
ей обещал, что время все изменит,
что тот, кто ветром странствий унесен,
вернется и оковы лет рассеет –
в тревоге трудно проходивших лет –
морщины словом расплетет, как сети.
Он прежний, только Пенелопы нет –
напрасен пир кровавый на рассвете.

Напрасна боль, напрасно ожиданье:
отец и сын – как братья перед ней,
и кто здесь Телемак, кто Одиссей –
распалось все в минуту узнаванья.

И только ветер с моря отдает,
ей дань привычной скорби. Время близко,
и солнца нераскрашенная миска
слепое ей забвенье в душу льет.


Пенелопа

С первыми петухами Сократ должен был выпить яд,
его жена Ксантиппа всю ночь душила афинских петухов.
Как стонут оливы, их молотом ветра сдавило
в напуганных рощах, куда разбежаться несчастным?
И свернуты шеи у всех петухов. И Афины
немые встречают четвертую стражу. И часа
нелегкого ждут, замирая от вздоха, от скрипа,
и страхом и смутой наполнена эта минута.
Но в Спарте вскричал петушок – зря старалась, Ксантиппа!
Из чаши восход вытекает рассветной цикутой.
- Ты ждал ли, скажи, этих судорог, холода, мрака?
- Он светом растоптан, отныне все стало иначе…
У ног палача легким сном засыпает собака,
уходит Сократ. Лишь спросонья младенец заплачет.


Сократ

* * *

Троянские кони пустых вожделений
стоят у ворот, где тебя уже нет,
а ночь на песок преклонила колени,
и хор мотыльков о Прекрасной Елене
слетается гимном на факельный свет.

Сверкнула небес остуженная смальта,
и бриз тяжким гребнем прилив расчесал,
и только бессонница вперилась в даль – там,
готовя истории новое сальто,
Ахея свои подняла паруса.

Напрасно – ворота распахнуты настежь,
не нужно уже ни войны, ни коня.
И чрево дрожит, из распахнутой пасти
зеленою пеной бесплоднейшей страсти
на мертвый песок изливая меня.


Троянские кони

* * *

По колено в воде на холодном ветру без тебя
на заброшенной дамбе я свой коротаю октябрь,
и мне снится зеленого Крита и Патмоса мгла,
и как ты на песок возле кромки прибоя легла.

Стаи белых слонов в знойный шествуют ультрамарин,
начинаясь на севере, где, вероятно, снега,
и притихшая, гордая, морю ты шепчешь: «Замри!» –
и оно замирает, игры и улыбки слуга.

Караваны судов и кораны, и кары, и крест
из дымящихся солнц через влагу зажмуренных глаз,
и скиталец-орел над хоралами чаек-невест,
и зеленой звезды уколовшая память игла.

Резкий оклик, балтийского норда надрыв,
ночь, каких не бывает: то небо, то море черней,
и, озябшее тулово парусом плотно укрыв,
я к тебе отправляюсь: Тезей, Одиссей, Елисей.


По-колено в воде

А.П.Тимофеевскому

Шагреневая кожа
давнишних дневников,
где с каждым днем моложе –
открыл и был таков –
иду навстречу детству
на скрип дверных петель,
к началу, как к наследству,
как к средству от потерь.

Шагреневою кожей
сжимается в руках,
скукожен и створожен
новорожденный страх,
младенческой отрыжкой
в утробы пустоту,
и я уже вприпрыжку –
за вешку, за черту,
а он мне шепчет: дальше,
теперь уже без слов,
без памяти, без фальши,
без крохотных узлов
заметок и наитий,
зарубок на пути,
и в этом лабиринте
мне нити не найти.

Напрасно крутят парки
свое веретено,
напрасно ткет Арахна
мне сети на ветру,
шагреневая кожа,
добытое руно,
позволь еще страницу
мне написать к утру!

Не хочешь, ну и ладно.
Тепло дрожит в руке.
Тоскует Ариадна
о выпавшем клубке.

* * *

Мне показалось: это было –
волнующее дежавю,
а это – завтра брешь пробило –
узнаю, если доживу,
но если доживу – не вспомню,
и трудно вглядываясь в явь,
неточной рифмой миг исполню,
в забытое бросаясь вплавь,
в тот сплав предслышанья с атакой
сомненья, и прозреть не смог –
вдруг показавшийся Итакой,
бессмертием, слепой собакой –
в туманной дали островок.