Помутнение

Человек был царем, о чем он не помнит, и так негоже
обезьянам он корчит рожи и акулу бьет кирпичом.

Иду со станции, передо мной по дорожке две барышни семенят, одна вздыхает:
- Представляешь, сама не пойму, ну прямо помутнение какое-то, помутнение, ей-богу!
- Ага, конечно, – отвечает подружка, – у всех – блядство, у нее – помутнение!
Меня это несколько развлекло, а, впрочем…

Что первое узнал человек, вкусив от древа? Что первое сделал? Что первое почувствовал?
Узнал, что голый. Прикрылся смоковным листом. Почувствовал страх.
Страх ужасный не по силе своей, а потому что прежде не было родней и желанней голоса, родней и желанней слов: «Где ты, Адам?»
А теперь страх от того же голоса, от тех же слов.
Грустно, да?
Как так получилось?
Вот змей-хитрец Еве сказал: «Вам что, запрещено от любого дерева есть?»
Как мы введемся на это, как легко поддаемся очевидности – приманка всегда видна так ясно, в отличие от скрывающегося в ней крючка. Как истово тянут руки школьники, когда ответ прост; как мы легко вовлекаемся в любое недоразумение, ловимся на манок ложного ощущения, будто это вот сейчас прямо можно легко решить – помочь этому новичку-дурачку «все понять»:
- Да нет, – отвечает Ева, – только от древа познания есть нельзя, от остальных – можно.
Ей прежде и в голову не приходило разделять, пордчеркивать особость древа, запрет не жег. И ответ, вполне удовлетворительный, она знала, кстати: «Съешь – умрешь!» Но змей задает вопрос, обращает внимание, и уже ничего другого не видно, кроме этой выделенности, особости – дерево-то, оказывается, запретное! И кричит естественно в Еве вопрос: «Почему?» Возникаект загадка, тайна.
Это обман, ибо, – хоть это и очень трудно теперь представить, – но никакой загадки прежде не было, потому что не было выделенности. Просто Бог сказал: с этих ешь, с этого не ешь – и все. Так же легко, как: «Поезд из Питера в Москву – с Московского вокзала». Не с Балтийского, не с Варшавского, не с Финляндского. И нам в голову не приходит возмутиться: «Почему это, позвольте узнать, с Московского, чем это Московский лучше других, а?!» Но попробуйте взглянуть многозначительно на бегущего к поезду человека и спросить: «А знаешь ли ты, почему именно с Московского вокзала поезда идут в Москву?» Вот: не было только что никакого вопроса, никакой тайны – и уже есть.
Подумать «а какая, собственно, разница, с какого вокзала?» – в голову не приходит.
- А что, – прикинувшись дурачком, интересуется кто-то, – ведь нет в Питере больше вокзалов, кроме Московского, правда?
- Да что вы, – улыбаемся мы, такие умные и всё, ей-богу, так прямо и кажется, всё знающие, хотя знаем только, сколько вокзалов в городе, – Не смешите, не только Московский вокзал, есть еще…
- Ага, а почему же поезда в Москву идут именно с Московского?
И понеслось… Мы уже превращаемся в сжавшуюся губку, в бездну вопроса – ? – стали загогулиной над всегда прежде так устраивавшей, не волновавшей нас точкой.
Дальше змей спорол чушь, но Ева уже не думала:
- Бог боится, что вы все узнаете!
«Что узнаете» – не догадалась спросить Ева.
- И станете, как Он, – уже легко закончил змей.
Вот и все: «Он – боится» – достаточно.
«А знаете, почему полиция проверяет у вас документы? Они вас боятся» – и что-то сразу меняется в нашем отношении к полиции.
Щелчок, перед Адамом сидела уже другая женщина, её, как ей сказали, уже кто-то боялся. Власть свою она решила разделить с мужем. Дальше невероятная храбрость дала им узнать, что они голые, прикрыться листочками, слинять в кусты.
Я маленько слукавил ради оголения смысла, там в реплике змея о Боге не «боится», а «знает»: «Он знает, что когда вы вкусите, откроются глаза ваши».
А в этом «знает», конечно, и «боится» есть, и еще «вы не знаете – Он знает», то есть «прячет от вас ваше». И сразу без моста, прыжком, понимаем: «Он вас не любит, он вами властвует, удерживая от вас это знание».
Прекрасный диалог в саду в отсутствие мужа и пока Бог на прогулке.
Вот как ни на чем, можно, не скажу «дурака», но наивного, сделать чьим-нибудь врагом.
Змей сделал их врагами Бога, сказав, что Бог – их враг. А враг был змей.
В эту чернильницу воткнет перо вся мировая драматургия.
Все, что Адам и Ева знали о древе, что смертью умрут в тот же день, как вкусят.
Умерли?
Нет.
И да, и нет.
Не умерли в том принятом смысле, что повалились, испуская пену, и взоры застыли – нет, в этом смысле не умерли. И, думаю, здесь сработало милосердие Божие: сказал «убью», но, конечно же, не убил, пожалел. Это хорошо взять на вооружение в качестве первой рекакции на измену или любую обиду – пожалеть. Если не хватает божественного мужества пожалеть обидчиков, то хотя бы пожалеть о случившемся. Лучше сразу, «жалеть потом» – чаще бессмысленно и сокрушительно.
Не умерли. Но в другом смысле получилось еще хуже – всех троих (кстати, змей вел себя приличнее всех, хотя мог тоже заявить что-то вроде: «А че она, дура, слушала – я же не всерьез, я ж не знал, что она возьмет, сорвет, сожрет – я ж пошутил!») всех троих смерили – виной и наказанием: «Ты, Ева, в муках будешь рожать; ты, Адам – трудиться в поте лица». Наказание змея меня волнует меньше, о нем пока не задумываюсь, пусть ползает на брюхе и жрет пыль – поделом.
А вот мы…
Смерили, дали каждому свое – это смерть и есть. Удел. В том смысле, что прежде было всё, а теперь вот уделили, отделили, отмерили. Отсюда смертность любой наживы, любого превозносящегося богатства: оно отмерено, оно только «больше, чем у других», оно часть, но оно никогда не «всё». И оно разделяет: чем выше гора золота, тем меньше за ней видны другие, и тем больше они – другие; абсолютное самовластие – одиночество-власть – пушкинского Барона из «Скупого рыцаря» – абсолютная смерть. До смерти – прежде жили без меры, в мире, во всём мире, в полноте любви, а теперь – удел. Уделили, ущемили, отмерили. И удел хорош – всё, кроме рая; кроме – кромешность.
Знали же – «смертью умрете!»
Но вышло что-то другое, что?
Бог их оставил – во всех красноречивых смыслах этого емкого слова:
Во-первых, чтобы снять привычную нашей мысли напряженность тотального наказания, Он их оставил быть – поблагодарим, не будем свиньями.
Но при этом оставил без рая, оставил идти – сами того хотели, вот имено хотели сами. Ну что ж, сами так сами.
И вот здесь еще целомудренное и горькое последнее помутнение, они почувствовали и поняли: «рай – не их, это Его рай», и ушли.
А Он остался, во всех красноречивых смыслах этого емкого слова: остался в саду, остался без них.
И долго, наверное, смотрел им вслед.
До сих пор смотрит – далеко ли уйдут?
Сад-то – их…
А чей же еще?
Вернутся ли?

***
Зачем-то укрылись в пещеру – от ветра? –
но стало так зябко и страшно вдвойне,
когда мимо нас Он прошел неприметно,
и мы захлебнулись, как осы в вине.

Он только спросил меня: «Где ты?» – и горло
сдавило, и в страхе бежать не могу,
и первую близость предательством стерло,
измена волчонком забилась в кругу.
И, разом дряхлея в слепой круговерти,
к исходу того бесконечного дня
я как-то невольно подумал о смерти,
и смерть без раздумий вселилась в меня.
Был ветреный вечер, мы вышли из сада,
друг другу ни слова, ни взгляда назад,
и сердце болело и ныло: так надо –
идти – невозможно вернуться в тот сад.

А я понимала, что ты не нарочно,
и горькая жалость скреблась на душе,
и сердце болело и ныло тревожно,
что нас не вернуть и не вспомнить уже.

Замкнулись ворота, архангел бестелый
сжал огненный меч онемелой рукой,
чтоб новый Адам перед новою Евой,
назвав все грядущее новою эрой,
воскресшим предстал у пещеры пустой.