Мама Фима

Новелла о Ефиме Марихбейне

ПОВЕЗЛО

Он идет к Пантелеймоновской церкви, за ним – стая голубей. Закроешь глаза: негромкие шаги тонут в хлопанье крыльев, в голубином гургуре, будто херувимо-серафимская рать аплодирует предзакатной тишине июля.
- Ефим!
Глубокие карие глаза вспыхивают, открытая приветливая улыбка – седой мальчишка.
«Все будут с твоего лица воду пить, и душа твоя высохнет» - вздыхал старик-цыган у рассветного костра больше полувека назад, глядя сквозь бледное пламя на Ефима. Всю ночь проговорили тогда, вошли друг в друга насквозь. А Ефиму вспоминались другие глаза, за несколько лет до того, в крымской забегаловке.
«Погадай, погадай», - балагурили посетители. Цыганская девушка шла вдоль столиков и собирала легкую мзду за расплывчатые – как хошь поверни, все сбудется – предсказания. Ефим, комсорг гастролирующей труппы, попивал портвейн и любовался севастопольской карменситой. Она подошла к его столику, и заслышался с набережной плеск волн, плач чаек, вечерних цикад – умолкший шалман смотрел на этих двоих: на кареглазого ленинградского мальчишку и девушку без родины, умеющую глянув сквозь время, увидеть на ладони судьбу.
- Я до этого имел представление о цыганах только по пушкинскому «Алеко» в свете театральных софитов под рахманиновскую музыку с примесью грима, застиранных костюмов, суетой закулисья и антрактным чаем. А тут она смотрит на меня, хочу в шутку сказать «Погадай», но губы словами слепило, посмотрела – и ушла. Уже фонари зажгли на променаде, иду в гостиницу, вдруг оклик – на скамеечке у фонтана она. Подхожу и две крупные купюры, все командировочные свои ей протягиваю.
- Зачем, Ефим?
- Смешно сейчас прозвучит, мне восемьдесят один… а тогда нам обоим по двадцать с небольшим, ровесники… очень понравилась мне эта девушка. Понятно, они обманом живут, но тут опять же, по-пушкински: «Ах, обмануть меня не трудно!..» - протянул ей эти деньги, а она: «Не возьму, сядь рядом». Руку мою взяла, ладонь в ладонь, пальцы сплелись, и ни волнения, ни дрожи – сидим, глядим на тонущее в море солнце. Знаю, я смешной… все знакомые, а их немного осталось, считают меня юродивым, дурачком, белой вороной. Но в наши годы, в шестидесятые, белых ворон было больше, чем черных, так мне кажется…
Закричала чайка. Круг-другой над куполом Пантелеймоновки, и садится на окно в доме напротив, стучит в стекло клювом.
- Это Глафира, моя старшая. Недавно с птенцом прилетала, я их кормлю. Застелил подоконник газетой, поставил три миски. Открываю окно, они заходят, обедают. Еще Жорик – он прожорливый потому что, и Ромка с Джулькой – они пара. Глафира – самая большая, как-то впустил ее, кормил с руки, а она меня клювом за рукав рубашки зацепила и тянет в окно: «Летим, летим со мной в небо, что дома сидишь!»
Ефим сует руку в пакет, бросает пригоршню зерен на булыжную мостовую, стая голубей слетает с крыш, один садится Ефиму на плечо.
- В моем доме, кстати, Пушкин жил, в Летний сад ходил гулять в халате и домашних туфлях. И Гнедич, переводчик «Илиады» - отсюда его хоронить увезли. Поднимемся, может, ко мне?
Ефим разливает по рюмкам коньяк, открывает окно, на подоконник входит чайка, клюет из миски, садится, смотрит на нас. На стене вылинявшая карта двух полушарий, к ней булавками пришпилены фотографии с черным котом – последний друг Ефима. Под картой – кровать-однушка.
- На ней отец спал, и умер на ней, потом мама… теперь я сплю. Знаешь, так рад встрече, поговорить-то не с кем. У меня с сорок восьмого года дневники, огромный архив. Лучшие дни Большого Драматического, четверть века в Малом Оперном. Люди, случаи, портреты, зарисовки. Никому это не нужно теперь – уже третий год читаю ночами, а на утро жгу, сжигаю свое прошлое. Дочь мне телефон подарила с большой красной кнопкой «SOS» - на крайний случай. Но он не оплачен, так что в «крайнем случае» я ей не позвоню.
Глафира хватает кусок из миски, глотает и кричит в питерские сумерки.
- Жалеет, что не лечу с ней… Тогда в Симферополе мы долго на скамейке сидели. Шумело море, кричали чайки. Потом она отпустила мою руку, сказала: «Жаль мне тебя, замает тебя жизнь…» - и ушла.
Ефим подошел к окну, погладил Глафиру, она положила клюв ему на ладонь.
- Знакомый орнитолог сказал, что чайки никогда так людям не доверяют. А мне, видишь – повезло.