Кто-кто в теремочке живет

…наши однокашники, наши учителя, - да, все вместе, -
почему я их больше не вижу,
куда они все исчезли.
Бродский «Июльское интермеццо»

А меня отдали в консерваторию, в приготовительный класс.
Я тогда уже вполне порядочно играла.
Берберова «Аккомпаниаторша»

Мама отдала меня в музыкальную школу на год раньше положенных семи. А что тянуть? Мы с трех лет пели на два голоса «Утро туманное» и другие красивые песенки, я танцую на концертах в детском саду, а теперь научусь играть на фортепиано, буду петь и сама себе аккомпанировать…

Музыкалка на Вернадского, обычная, районная.
Пели хором в рекреации на первом этаже – помню, как моталась длинная густая челка хормейместерши. На третьем пилили скрипочки, занимались народники и духовики, а на втором были классы пианистов.
Наталья Геннадьевна, Ольга Андреевна и высокая рыжая Мария Фанталис курили в коридоре у окна. К ним присоединялись Дяденьки по сольфеджио – Фальковский и Обжерин. Музлитературу вела тетенька-армянка Месян.
Курилку-сольфеджиста Фальковского все боялись, а я была в классе у скромнейшего и добрейшего Николая Ивановича Обжерина.
Между скучным чтением с листа и бесконечными диктантами он развлекал нас своей коллекцией – приносил календарики. Мы рассматривали его сокровища, несли свои, хвалились, менялись.
О чем он думал, глядя в темное зимнее окно рядом с учительским столом в районной музыкалке? Он был совершенно одинок, возвращался от нас-оболтусов в свою холостяцкую малюсенькую квартирку, соседи говорили «опасно нынче одному-то». Опасно. Потом его нашли убитым у своей двери.

Недавно они выбрались ко мне на концерт – мои прекрасные училки-пианистки.
Наталья Геннадьевна – всегда шелковокофточная и незабываемо вкуснодушистая. Она учила чувствовать музыку, просила меня рисовать, что я слышу. На четвертом фортепианном году, уезжая с мужем на Кубу, она передала меня в самые надежные руки, своей лучшей подруге – Ольге Андреевне. Пока я ковырялась в нотах, выравнивала пассажи и пр., строгая Ольга Андреевна неторопливо закусывала из принесенной домашней баночки. Это была тушеная курица с овощами – чахохбили. Теперь, как только мой нос «с одной ноты» определяет запах чахохбили, мозг тут же смешивает курицу с духами, соединяя Наталью Геннадьевну и Ольгу Андреевну в мажорную тонику.
Они научили меня играть: я, нет, мои пальцы до сих пор помнят «Контрданс» Шопена, который я играла на очень-давно-выпускном экзамене. Педагог по общему фортепиано в Гнесинке, расчувствовавшись, лила слезы, когда я журчала «с листа» мой любимый, печальный, не доученный в музыкалке девятнадцатый шопеновский ноктюрн.
Мы играли
На рояле
Это были
Чахохбили…
Финальная сцена спектакля «Никто» по Нине Берберовой: «…ночи, лунные февральские ночи, стою я у своего окна, не зажигая света, не опуская штор, улица серебрится, мне мерещится детство…» – сажусь за рояль и играю Шопена, с закрытыми глазами – только так руки помнят разученную когда-то в музыкалке пьесу, помнят детство. С закрытыми глазами.
Открыла – забыла…

ГМУ им. Гнесиных, ныне – Академия. Вот думаю: я, закончив тогда училище, теперь – как пить дать – академик?
Инночка Израилевна Сапожникова – «классный руководитель» курса вела вокальный ансамбль. Радушная, остроумная, жизнерадостная, и – невероятно – всю жизнь одна. Чем жила? Работой, нами. А выпустив, затосковала, как-то потерялась, увяла, и, стремительно сходя с ума, закончила дни в глубокой депрессии в больнице для душевнобольных...
В моем спектакле «Ночь печальна» на столе всегда книга Бунина «Антоновские яблоки» - ее подарок.
Дорогая! Она всегда улыбалась!

Педагог по сценической речи Ольга Александровна Гулынская была «железной леди». Получая задания – сделать выборку поэзии и составить композицию, сократить для чтения на экзамене рассказ и пр. и др. – я обижалась и гадала, почему она со мной не работает, наверное, я ей не нравлюсь. Теперь, когда я с таким удовольствием занимаюсь инсценировками для спектаклей, понимаю, чего добивалась Ольга Александровна, чему учила, что разгадала во мне.
Она служила у Любимова на Таганке, после известного скандала ушла из театра, потом уехала в Германию, а потом и вовсе ушла с этой планеты.

Маленькая элегантная старушка, всегда в красивом платье, на каблуках, с жемчужной нитью на шее – Софья Михайловна Гутманович, режиссер-декан. В толстенных очках зернышки близоруких глаз. Это она подвигла своего друга, прекрасного Юрия Борисовича Щербакова, уникального режиссера и педагога набрать курс. Наш курс.

На экране в зале Центрального Дома Работников Искусств:
мальчик с большими черными глазами, в белой сорочке и шортиках с кружевами,
мальчик на руках у мамы,
мальчик на коленях у отца,
юноша – открытый взгляд, высокий лоб,
мужчина – режиссер, красавец,
фото Ленина – ой, нет – это Юрий Борисович в гриме,
дальше пошли фото со съемочной площадки,
дальше с репетиций – да, вот такого Юрия Борисовича я помню…
Юрий Борисович! Вернитесь! Вернитесь! Вернитесь!
Я так хочу с Вами поговорить!
Я не знала о нем ничего. Я совсем не помню, что он рассказывал.
Не помню, радовали или огорчали мы его. Помню только, что он был для меня «дедушкой», очень теплым и родным. И еще наш экзамен – спектакль Юрия Брисовича – французский водевиль «Заколдованная яичница» – уморительно смешной, красивый, хулиганский!
Я не знала о нем ничего.
Мы не знали о нем ничего.
Мы приходили, учились и уходили.
А он, оказывается, мальчиком, выходил на сцену Большого театра в «Пиковой даме» и видел Шаляпина, его мама была «босоножкой» в труппе сестры Айседоры Дункан, училась в Швейцарии, его тетя была певицей Большого театра, он видел похороны Маяковского, он был актером еще в ТОМ МХАТе. В войну просился на фронт, но его держали руководителем театра, после войны стал главным режиссером в Сибири, где было положено носить на поясе браунинг, там он и сыграл Ленина. Потом был главным в Русской драме в Риге, в Минске, в Арзамасе, потом стал работать вторым режиссером в кино (а его дядя-оператор, между прочим, снимал с Эйзенштейном «Мексику»). Он дружил с Коржавиным, с Паустовским – по рассказу «Телеграмма» снял замечательный фильм. Готовился снимать и дальше, но случился инфаркт, он опять работал «вторым», потом еще инфаркт, он писал сценарии, позвали руководить театром на Малой Бронной, но – «Нам нужен Эфрос!» – отказался. Преподавал режиссуру в «МГИКе» – Московском Институте Культуры и вел актеров в Гнесинке…
И вот – я приглашена на вечер, посвященный столетию Юрия Борисовича Щербакова. На экране мелькают фотографии, кадры из фильмов, ученики рассказывают о грандиозном человеке, о мастере невероятного таланта и масштаба, вспоминают, знают, любят, а я завидую – так завидую! – они были старше, они были любопытнее, они могли общаться, они ходили к нему в гости, он дарил им книги, и каждый студент – каждый! – получал от «Ю.Б.» открытку с пожеланием на Новый год, а я не помню ничего, ничего, ничего.
Два года он обучал нас основам профессии – учил быть актерами.
Как же нам повезло! Истинный интеллигент ТОГО – уже ушедшего – поколения, добрый и мудрый старик, он приходил задолго до урока и ждал нас, дураков. Сидел в первом ряду у сцены, положив рядом тяжелую резную палку…
Два года он воспитывал нас, а летом перед третьим курсом мы хоронили его в Тарусе.
Я очень надеюсь, что уроки Юрия Борисовича каким-то волшебным образом впечатались в душу, и, может быть, в том, что я знаю, чувствую и умею есть частичка этого замечательного человека.
- Вы из Гнесинки? А у кого Вы учились?
- У Юрия Борисовича Щербакова.
- У Щербакова? А кто это?..
Мне жаль, что вы не знаете его.
Как не знала его и я.

Учеба задержалась на две недели. Искали нового мастера.
Мирно похрапывал в кресле главный режиссер Московской оперетты Владимир Акимович Курочкин, пока Флора Яковлевна Нерсесова, выдающийся второй педагог, дрессировала нас, учила уму-разуму. Она была истиной вахтанговкой – искрометная, большая, красивая, щедрая, прекрасная.
- Девушки, милые! Вы можете забыть текст, упасть на сцене, но выйти в мятой и грязной юбке – Боже упаси, никогда!
Она ставила, чистила, показывала, исправляла, учила, учила, учила нас Театру. На наши капустники и спектакли ходили толпами, висели на люстрах.

Поезд выскочил из темноты на Филевке, тычу пальцем в стеклянную дверь: «Вот, вот! – этот дом!» Я ходила туда два года три раза в неделю – петь! Королева моя, Татьяна Ивановна Лошмакова!
Она пришла в июле на мой концерт, на закрытие сезона, красивая, бодрая. Специально для нее – сюрприз – я исполняю «Колибри» Шоссона (когда-то в Гнесинке мы его разбирали-щупали). Все пою по-своему, волнуясь, одобрит ли она мои «вольности». Ее «браво» в тишине после отзвука последней ноты слышу и сейчас. В финале концерта представила ее зрителям, подарила цветы, так радостно, празднично. А в августе...
После ее ухода я все чаще пою классику.
- Голоса не было, нет, и не будет, – смеялась она, когда я «не звучала», а в училище я всегда «не звучала» – голос не хотел расти. Она консультировалась с «голосовыми» врачами-фониатрами, осторожно вела меня как «камерную певицу» – без «плотных» оперных арий, выравнивала «переходные ноты» на шубертах и моцартах, аккуратно, терпеливо. А чтобы поддержать недосмыкающие от природы и падающие в обморок от выражения лиц педсовета мои голосовые связки, перед выступлениями готовила чудо-эликсир из коньяка, сиропа шиповника, меда и лимона: «Вперед, все получится!»
Всем, чем пою, как пою, и что пою – обязана я ей.
У нас все получилось, Татьяна Ивановна!

Можем ли мы, школьники, студенты – такие молодые и вечные – представить наших Королей и Королев на кухне или чистящих ванну, или моющих окна, или бегающих, как моя Мама, к автобусу через дорогу на красный свет, или выпивающих водку, закрывшись в комнатушке?
Впрочем… Юности это не интересно.

- Пожалуйста, дайте небольшой процент света в зал – не лица, но хотя бы силуэты зрителей должны быть видны. Вот так, спасибо.
Не могу петь в черноту, в провал, я должна их видеть, пусть неразличимо – видеть. Спасибо вам, дорогие мои, спасибо.